– Нам земли не надо, – махнув рукой, говорил Иван Васильевич. – Земли у нас много. О морской водичке тоскует наше чрево... Захиреет оно без оной водицы.
После беседы с иноземцами царь нередко созывал на тайное совещание дьяков Посольского приказа. Все приметили большое беспокойство у царя после ухода войска.
Однажды, созвав дьяков в Набережной горнице, где он вдали от двора и бояр любил беседовать со своими людьми о тайных делах, царь, обратившись к Висковатому, сказал:
– А ну-ка, Иван Михайлович, рассуди, как нам в мире с Фердинандом жить, чтоб войне нашей помехи не учинилось и чтоб порухи нашей дружбе с ним не было?
Вопреки обычаю, царь велел дьякам в его присутствии сесть.
Висковатый, широкий, коренастый бородач с косыми монгольскими глазами, пожевал губами, вскинул очи вверх, как будто что-то увидел на потолке, и тихо ответил:
– Держать в страхе немцев надобно... и дацкого королуса.
Иван, обрадовавшись, вскочил со своего кресла, а когда дьяки поднялись со своих мест, он приказал им спокойно сидеть и слушать.
– Мысли у нас с тобою, Иванушко, сходятся... Я так думаю: не много ума понадобилось магистру, чтоб понадеяться на Фердинанда. Не много ума и у архиепископа, благословившего сию войну. А Дания страшится за свою провинцию Норвегию... Под боком она у нас... Там я тоже войско держу... Сказывали мне, будто и в самой Дании неспокойно... Вельможи восстают на короля. Власть отбивают. А в затылке у них – Германская империя...
– Оно тако, государь, а приказу Посольскому притом же ведомо, что в Данию ливонские немцы то и дело ездят, и королус Христиан надеждою их обольщает...
– Головы им туманит и нас пытает... Да и Фердинанд угодить старается. Король тот не страшен нам, и дружба его не столь дорога нам, как дружба императора.
Приподнялся, поклонился царю дьяк Иван Языков, знавший латинский, польский, французский и немецкий языки.
Он был низок ростом, курнос и веснушчат, но вместе с тем уже кое-чему позаимствовался за границей в манерах и одежде: носил короткие кафтаны, крепко душился заморскими духами и хитро вел в королевствах посольские дела. Иван Васильевич хотя и считал грехом его подражание иностранцам, но легко мирился с этим, ибо это было нужно, и божие наказание за это должно пасть только на самого Языкова. Царь тут ни при чем.
– Великий государь! – сказал Языков, поклонившись и прижав руки к груди. – Где в ином месте гнушаются ливонцами так, как то видим мы в немецких государствах? Трусами, еретиками, питухами их прозывают. Аломанские князья и города жалеют их жалостию христианскою как погибающих, но не разумом политики. Ливония якшается с католиками, в Дерпте епископ – католик, да и само дворянство крепко еще держится за ту веру, а в немецких землях родилась иная вера, противная папе, противная польской. Императору нужна дружба с нами для борьбы с Турцией...
А о Дании Иван Языков сказал, что королевские канцлеры в Дании Иоганн Фриз и Андерс Барба по-разному думают о войне Москвы с Ливонией. Немец Андерс Барба против вмешательства в эту войну, ссылаясь на могущество московского царя; датчанин Фриз – за немедленное вмешательство. А король Христиан сбит с толку – ни туда, ни сюда, – да и недомогает он хворью тяжкою.
– Разумею... – задумчиво произнес царь. – Добро.
– Дозволь, государь, и мне молвить слово... – с низким поклоном поднялся с своего места бывалый человек, знавший шесть иноземных языков, дьяк Федор Писемский. Белокурый, розовощекий, с дерзкими глазами, приводившими в смущение иностранных послов.
– Говори... – кивнул ему Иван.
– Великий государь, отец наш! Давно ли поляки отняли Данциг и Пруссию у немцев? Давно ли польские мечи перестали бряцать на аломанских полях? Немецкая страна устала от войн, она разорена своими же алчными князьями и богатинами...
Иван Васильевич несколько минут сидел в кресле, глубоко задумавшись: кому верить? Не лукавят ли, не подучены ли кем к таким суждениям его дьяки? Иноземцы, коих подарками склонил на свою сторону он, царь, не раз обманывали своих королей. Не грешат ли этим и московские послы?
– Слышал, Иван Михайлович? – спросил он Висковатого.
– Молвлю я, государь... – заворочался, грузно вставая, Висковатый. – Сам Господь Бог указал нам путь. На кого надеются рыцари? Пущай немецкий император о том поразмыслит. Худа от того ему не будет.
– А Крым? – пытливо посмотрел в лицо Висковатому царь.
– Есть у тебя, государь, и там верные слуги. Образумят малоумного Девлета, подстрекаемого Западом супротив нас. Посол наш Афанасий Нагой не дремлет и всуе подарками хана не тешит, да и Василий Сергеевич Левашев не скудоумен.
– Ловок он, знаю, однако и у крымского царя есть мудрецы. Хорош Афанасий, но соблюдает ли он меру? Горяч он. Не гоже с татарами горячиться. На засеках не лишнее стражу усилить гораздо... Да гонцов надо поболе завести в Крыму. А Фердинанда следует еще того более восстановить против ливонских рыцарей.
Царь и посольские дьяки остались при одной и той же мысли: на полдороге не останавливаться.
– Море нам надобно... – задумчиво произнес царь. – Пошлите в Ливонию еще грамоту, а в ней отпишите: «Необузданные ливонцы, противящиеся Богу и законному правительству! Вы переменили веру, свергнули власть императора и Папы Римского. Коли они могут сносить от вас посрамление и спокойно видеть храмы свои разграбленными, то я не могу и не хочу терпеть обиду, учиненную мне и моему народу. Бог посылает во мне вам наказание, дабы привести вас к послушанию».
Царь говорил, а дьяки записывали.
При этом письме Иван Васильевич, усмехнувшись, велел отправить магистру бич:
– Подарочек от меня лифляндским владыкам.
Перед тем как удалиться, он сказал:
– Послов ливонских, кои к нам едут, наказал я принять Адашеву да дьяку Михайлову... Бе́ды навалились – за ум хватились! Недостойно трусам и бражникам лицезреть московского царя... Недостойно и царю, ради их спокойствия, идти вспять. Не медля шлите мою грамоту магистру. Не боюсь я никого!
...В царицыной опочивальне было тихо, когда туда пришел царь. Анастасия спала, крепко обняв рукой ребенка. Иван тихо приподнял одеяло и с нежною улыбкой залюбовался младшим сыном. Хворь Феодора прошла. Спасибо аглицким докторам! Помогли. Анастасия, как всегда, была бледна. Лежала на подушках, словно неживая.
Иван откинулся в кресле, с грустью подумав: «А бедняжке моей, дорогой Настеньке, и лекари не помогают! И молитва недуг не изгоняет! В чем провинились мы перед всевышним? Коли я виновен – покарай меня, Господь! Но в чем же могла провиниться перед тобою она, чистая, непогрешимая, яко голубица, раба твоя?»
Хмурый, полный недоумения и укоризны взгляд царя остановился на иконах. Долго царь вглядывался в красновато-золотистые лики икон. В эту минуту он думал о своей великой власти, о своем божественном назначении: все он может похотеть и сделать; нет такого человека на российской земле, который бы не чувствовал себя его рабом, и, однако...
Лицо царя бледнеет, губы дрожат, грудь его тяжело дышит, в глазах молнии.
– Тяжко!.. Ужели умрет? – едва слышно шевелит он высохшими губами, со страхом вглядываясь в лицо спящей жены.
В опочивальне тихо-тихо, слышно, как где-то в подполье скребется мышь.
В изнеможении опускается Иван на пол и, став на колени, кладет перед иконами глубокий поклон. Из тайного кармана у него выпал небольшой черкесский кинжал, наделав шуму.
Анастасия проснулась, приподнялась, взглянула на царя.
– Никак плачешь? Не надо! Утри слезы... Я не боюсь...
В последнее время она не раз замечала слезы у мужа. Ее это пугало. В ее глазах он был сильный, твердый владыка, на которого все ее надежды, и вдруг...
Иван, большой, страшный в своем горе, быстро поднялся с пола, отвернулся. Заплакал царевич. Анастасия невольно дала ему свою пустую, худую грудь... Плач ребенка только усилился.
* * *
В палате тихо и холодно. Трехсвечник озаряет часть стола, за которым чинно сидят ливонские послы Таубе и Крузе со свитою. Всего пять человек. Рядом с ними Адашев и Михайлов. На стенах тусклая живопись. Из сумрака, сквозь облака, смотрят демоны. Тут же множество нагих костлявых старцев с седыми бородами до земли, жмутся друг к другу, словно от стужи. У их ног извиваются зеленые драконы.