Жмутся друг к другу ночные сторожа и робко крестятся, прислушиваясь к словам псалма...
Голос царя, то тихий и грустный, то громкий и гневный, кажется страшным, непонятным...
«Земля – жилище человека – не есть ли ты сосуд человеческого труда и страданий для живых и безмолвное пристанище мертвым, равняющее счастливых и несчастливых, властелинов и рабов, цариц с холопками?»
Струны умолкли.
Глаза царя впиваются вопросительно в сгущающийся за окнами мрак.
Мысли растут:
«Изо всех племен человеческих, успевавших возвыситься на крайнюю степень благосостояния, довольства и могущества, ни одному до сих пор не удавалось на ней удержаться... Несчастья родятся вместе с человеком...
Прав Вассиан: «Не ищи себе благополучия на земле, все проходит и все подвержено тлению...»
Но прав ли будет царь всея Руси, – спрашивает себя мысленно Иван Васильевич, – если он, убоясь тленья, страшась смерти и полагаясь на милость Божию, оставит на попечение Бога своих подданных и не станет ими управлять так, как ему, царю, кажется оное к лучшему?
Увы! Человек редко делает разумный выбор между добром и злом, и еще реже владыка, творя добро родине, не причинял бы тем кому-либо зла...
Есть ли в мире сила благодетельнее солнца? Однако не от него ли происходит и наивысшее зло – засуха и пожары? Но... кто на земле захочет отказаться от солнца?»
Лицо Ивана Васильевича оживляет улыбка: нет такой твари на земле, чтобы могла жить без солнца!
Владыки мира сего созданы Богом – вершить добрые и злые дела во благо своих народов.
Снова пальцы касаются струн.
Ах, как бы хотелось одним сильным, громким ударом по струнам выразить всю эту страстную внутреннюю убежденность в благодетельности единой власти для людей!
Дрогнули гусли.
Громкие властные звуки струн вторили мощному, выражавшему не то гнев, не то приказ голосу царя.
Глаза Ивана Васильевича устремлены ввысь.
«Бог дарует человеку часть своего величия. Царь земной повинен охранять этот дар от посрамления. Оберегать Божеское как в вельможе, так и в черных людях, и никто не должен чинить ему помехи в том! Помню твои слова, моя незабвенная юница!»
Гусли умолкли.
Зашуршала бумага – царь торопливо ставит причудливые знаки на бумаге, отмечая ими понижение и повышение своего голоса, печаль и смирение перед божеством и сменяющее их торжество мысли, мысли царя и властелина.
Отложив гусли в сторону, Иван Васильевич быстро поднялся и, отворив дверь, крикнул постельничего.
Вошел Вешняков, низко поклонился.
– Бог спасет! – ласково кивнул головою царь. – Ожидаю. Напомни святителю.
Ни перед кем и никогда Иван Васильевич не открывал своей слабости к «гусельному гудению», а тем паче к собственному песнетворчеству и песнопению. Одному митрополиту Макарию он поверял эту свою тайну. Царь и сам поддерживал духовенство в его борьбе с «игрищами еллинского беснования», и не причислены ли «гусли, и смыки, и сопели» Стоглавым собором к этим игрищам?! Царю ли нарушать обычаи, им же, вместе со святыми отцами, установленные?
Иван Васильевич подозрительно покосился на раскрытое окно. Почудилось, будто в саду кто-то разговаривает. С сердцем прикрыл его.
На лице легла тень досады.
Увы, и царю приходится таиться! Вседержитель милостив к царям, он прощает их слабости, но никогда не простит народ царю нарушения закона, церковью установленного.
Горе государю, преступившему свой закон!
Он снова выглянул в окно, там никого не было, – значит, просто так показалось. Никто не слышал гуслей и песнопения. Смерть тому, кто услышит это! Уже пойманы люди и пытаемы жестоко, обвиненные в словах о «безбожии» государя. А люди те – монахи и, видимо, вассианцы, хотя и упираются, не признаются в еретической связи с заволжскими старцами. Мутили народ – царя хулили!
Раздался стук в дверь. Царь Иван вздрогнул.
На пороге в черной рясе стоял старенький, седой митрополит Макарий. Глаза его, черные умные, встретились с глазами царя.
Иван Васильевич, смущенно склонившись, подошел под благословение.
Сухими руками, крест-накрест, митрополит размашисто благословил царя.
Сначала опустился на скамью царь, затем митрополит.
Иван Васильевич молча указал на лист, исписанный им напевными «крюками» и знаками, и на гусли. Макарий с любопытством стал разглядывать написанное.
После этого Иван Васильевич подошел к столу с гуслями, взял их и, глядя в бумагу, провел пальцами по струнам.
Макарий всегда поддерживал в царе его любовь к пению. Не раз сравнивал он Ивана Васильевича с Давидом-псалмопевцем. И это было лучшею похвалою царю за его пение.
И теперь Макарий с глубоким вниманием слушал Ивана Васильевича, почтительно отойдя в сторону.
Увлекшись пением, царь поднялся во весь свой громадный рост и, держа перед собою лист с крюковыми нотами, стал петь полным голосом, четко отделяя один слог от другого. Щеки его раскраснелись; ряд больших сверкающих белизною зубов слегка сдерживал мощный поток сочного баса.
Окончив пение, Иван Васильевич несколько раз перекрестился. Помолился на иконы и митрополит.
Оба сели на скамью. Грудь царя высоко поднималась, слышно было неровное, взволнованное дыхание.
Митрополит с горячею похвалою отозвался о прослушанном.
– Сладковнушительное пение и бряцание гуслями, – вразумительно произнес Макарий, – украшало не токмо величественную святую церковь, но и мудрых мужей-венценосцев. Царь Давид перед Саулом, ударяя в гусли, злого духа, находившего на Саула, бряцанием и пением отгонял. Тако писано в Книге Царств. Благодать святого духа нисходила на псалмопевца, егда под бряцание гуслями он восклицал великим голосом... То же было и со святыми апостолами, егда они, собравшись, пели и веселились во славу Божию... Дух святой снизошел и на них...
Иван Васильевич с приветливой улыбкой слушал слова митрополита.
– Еллинские мужи Пифагор, Меркурий, Иллиний, Орион и подобные им светлые умом люди не гнушались песнопения и брянчания, слышал я, – произнес царь.
И, немного помолчав, тихо, с усмешкой, добавил:
– Птица и та вольна предаваться всяческому пению, а мы то почитаем позорищем. Поистине запуганы мы... Вассиан и Максим Грек хотя и узники, но сильнее нас с тобой... боимся мы их и теперь...
Макарий, сверкнув глазами, сказал:
– Вассиан и Максим Грек – завистливы и чернили то, что им, по воле Божией, недоступно. Подобно тому как пастырь радуется и веселится, видя, как его овцы досыта питаются мягкой травой и чистой водой, так и царь праведный и благочестивый веселится, коль скоро видит благоденствие подвластного ему народа.
– Однако, – возразил царь, – и мы осуждаем «бесовские гудебные сосуды»... Свирели и гусли почитаем диавольскою забавою и угрожаем карою чернецам и священнослужителям по Стоглаву...
Макарий тяжело вздохнул.
– Многое произошло от неразумения самих же православных христиан. Меры не знают они в веселье.
Иван Васильевич нахмурился.
Слушая митрополита, он думал о том, что хотя Макарий и ближе к царскому престолу, нежели какое-либо другое духовное лицо, хотя он и единомышленник его, царя своего, но многое остается между ним и Макарием недосказанным, неясным... Царю хорошо была известна тайная симпатия Макария к Максиму Греку. Не он ли писал ему: «Узы твои целуем, но помочь ничем не можем». И почему-то Ивану Васильевичу хотелось спросить о Печатном дворе, являвшемся делом рук его и Макария.
– Скоро ль увидим мы святую книжицу, сиречь Апостол?
– Делу великому, коему суждено возвеличить имя моего государя превыше имени византийских владык, немало помех больших и мелких стоят на пути. Но ни Вассиан, ни Максим Грек нам не чинили в том никакой помехи. Немцы – истинные враги наши... Многие творят неустройства Печатному двору. Твой гнев на ливонских господ – достойное им наказание.
– Но церковники-иосифляне также косятся на то дело...
Макарий тяжело вздохнул.