«Милая девушка», – думал он.
И сам удивлялся той легкости и волнению, которые возбуждали в его затихшей душе лунная ночь, шепот и звон бухты и близость молодой хорошенькой девушки. Он чувствовал себя счастливым и весело вкладывал в каждое слово самое лучшее и интересное, что было в нем.
Уже возле самой дачи, где жила девушка, она спросила его, уже не боясь, что испугает и обидит:
– Неужели вам не тяжело навсегда отказаться от искусства?
– Почему отказаться? Петь я и теперь пою… почему надо непременно петь на сцене, за деньги… Это предрассудок, – сказал Перовский. И ему в самом деле в эту минуту казалось, что это правда. Ведь и здесь он может петь вот такой милой девушке, чувство которой уж во всяком случае дороже тех сотен пошлых людей, которые будут сидеть перед ним в театре. Бог с ними, с этой сценой, с малеванными декорациями, с миром интриг, аплодисментов и рублей. Не в этом счастье.
– Но почему же? – робко спросила девушка, когда Перовский сказал, что он давно оставил мысль о карьере певца. – Водь это так прекрасно… Боже мой, как хорошо!
– Это старая история… Не стоит говорить об этом… Что кому дано… – махнул рукой Перовский.
Девушка молчала и глядела на него темными молящими глазами. Должно быть, в эту минуту они уже прощались, потому что она держала его руку тоненькими, слабыми пальцами и смотрела прямо в лицо.
– Ну, до свидания, – сказал Перовский. – А ведь я до сих пор не знаю, как вас зовут, – неожиданно вспомнил он.
– Лидочка, – машинально ответила девушка.
– Лидочка, – повторил он и засмеялся.
И когда шел один домой на хутор, по озаренному луной шоссе, все думал о ней. Как будто что-то радостное случилось с ним. Было легко и приятно шагать по твердому шоссе, слушать дальний скрип запоздалой мажары, дышать всей грудью. Уснувшие лунные плоскогорья были воздушны и красивы. Небо тихо шевелило яркими звездами и, окованные синим серебром, далеко круглились в темном небе таинственные, вечные горы.
Глубокой ночью, когда в долинах залегла тьма и только на горах еще лежал холодный синий свет, Перовский наконец добрался до хутора.
III
Как быстро развиваются и умирают события жизни. И каждый проходящий день, вчера только бывшее счастье, сегодня кажется уже далеким и смутным сном.
Никогда потом Перовский не мог вспомнить, как началось и прошло то, что навсегда осталось в его душе.
И когда он старался припомнить, ему представлялись только отдельные картины, полные света и ярких красок.
Он помнил только, что ему стало скучно на хуторе. Как бывает после большого и шумного праздника, казалось, что совершенно нечего делать. Он долго и много ходил по горам, но горы были те же, что и вчера: так же красивы были их голубые высоты, так же море синело вдали, и было все пусто и однообразно. И прежде были приступы такой раздражающей, нудной скуки, но то была тупая боль, которая утихала и смирялась, когда солнце грело, когда расцветали розы по краю обрыва, когда над оврагами, вольны и царственны, кружили седые орлы, и природа с каждым днем открывала новые тайны своей красоты. В этой близости к земле, лесу и горам таяло и растворялось, как ничтожное в громадном, всякое иное чувство, кроме тихого и удивленного восторга. Но на этот раз тоска не отступала. И закат с его кровавыми красками казался мрачным, и горы – безжизненными громадами, и море – пустыней, и дальние плоскогорья с их вечными морщинами оврагов – какой-то навеки застывшей, унылой тоской.
Сначала он даже не понимал, что это значит, и, когда Лидия Павловна тревожными глазами спрашивала его, Перовский, отвечал:
– Нездоровится мне что-то…
Но однажды, поехав по делам в приморский город, он встретил там больного студента. Они вместе пообедали в бульварном ресторане, среди нарядной толпы щеголеватых офицеров и шикарных дам в трехаршинных шляпах. Студент, как всегда, покашливал, злился и ворчал на лакеев, которые медленно подавали. Перовскому грустно было смотреть на него, и тайная мысль говорила: «Вот умирает человек, а сердится, что ему долго не подают жареной камбалы по-гречески… Стоит ли вообще волноваться, мучиться и думать, если смерть у всякого за плечами».
Смутное чувство напоминало ему, что и сам он страдал во имя чего-то, что так же ничтожно перед лицом смерти. Но мысль эта тогда не оформилась и скользнула, не задев души.
Но все-таки студент показался ему родным, и, несмотря на его необщительность и озлобленность, Перовский расстался с ним, как с лучшим приятелем. И когда студент уехал, понял, что его тянет туда, в маленький светлый городок, к голубой бухте, к веселым, живым, полным интереса к жизни людям. Перовский даже испугался. Ему представилось, что это опять начинается то невыносимое томление, которое пережил он в первый год своего добровольного одиночества. Тогда было так мучительно, что самая мысль о возможности тех настроений навела на него ужас.
Но когда, не вытерпев, он пешком шел на курорт и маленький хуторок, молчаливый пчельник и унылая женщина с седыми волосами остались где-то за зеленым гребнем горы, Перовским овладело чувство радостного, мальчишеского нетерпения. Все скорее и скорее шел он, сам удивлялся своему оживлению и думал: «Должно быть, я очень наскучался, что меня так тянет к таким, в сущности, простым, обыкновенным людям».
Мысли о девушке в синей юбке и белой рубашке не было. Он вспоминал о ней смутно, не отделяя ее от ее спутников, лунной ночи, темной бухты и серебряной ряби на море.
И только когда увидел ее, когда им пришлось остаться вдвоем и их обоих, как близких, вместе обняло горячее солнце, он почувствовал, как умирает и тает в душе что-то старое, надоевшее, унылое и как начинается что-то яркое, свежее, новое. И это новое, это светлое счастье, вся радость и красота солнца на небе – в ней, этой тоненькой девочке, под белой кофточкой которой нежно золотится молодое женское тело.
Веселый доктор легко уговорил его остаться дня на три, а от этих трех дней осталось у него впечатление света, смеха, моря, солнца и греющей близости первой женской молодости.
Лидочка, как она назвала себя в первый вечер и как, смеясь, продолжал ее звать Перовский, привыкла к нему, не стеснялась его, и в долгих разговорах на обрыве в лунную ночь, в манящей близости развернулась перед ним, как цветок перед солнцем, вся тихая прелесть только начинающей жить и чувствовать женщины.
Это был целый мирок, в котором было столько чистых и глубоких переживаний, так чутко отражалась всякая красота, и так было много страдания оттого, мимо чего пожившие люда проходят с миной привычного сожаления, что нельзя было не любить ее.
И уже в ее темных глазах, когда она стыдливо подымала их на его помолодевшее, оживленное лицо, иногда мелькала та робкая и таинственная печаль, которая говорит о том, как тонко и красиво переламывается беззаботная, наивная девушка в полную жизни и желания женщину.
Особенно ярко остался в памяти последний день.
Они вместе стояли на камне, и белая пена бурно лизала его под ногами. Лидочка кончиками пальцев придерживала от ветра свою светлую соломенную шляпу, и Перовскому в широком рукаве видна была вся ее тонкая и слабая рука с розоватым круглым локотком. В первый раз обаяние чистой девственной женской наготы взволновало его. Ему захотелось замолчать, не говорить ни о будущем, ни о настоящем, ни о прошедшем, а просто взять и тихо поцеловать эту слабую руку. Все сердце его задрожало в бурной и тревожной дрожи. Одну минуту он думал, что не справится с собой. И, должно быть, она почувствовала это. Повернулась к нему покрасневшим лицом с затуманившимися глазами, посмотрела и вдруг вся затрепетала, как чайка под ветром.
И мелькнула в ее глазах мольба, точно она просила пощады.
А синее море взволновалось и все было в буйном, требовательном движении.
В ту же ночь, сам не зная зачем, он пошел один к той даче, где она жила. Всего только полчаса, как он сам проводил ее, а между тем Перовский чувствовал, что не может уснуть, не может не пойти. Что-то сильнее его звало и толкало.