Гул пушечного выстрела кругло и упруго вырос над домами и с треском разразился вверху, заглушив негромкий залп шести ружей.
Сливин, вскинув руками, схватился за траву. На мгновение выражение боли и ужаса мелькнуло в его еще живых глазах, но сейчас же сменилось спокойным и строгим выражением смерти.
Солдаты постояли над ним. И как будто ждали чего-то, что объяснило бы им то странное сложное чувство, которое встало в их тупых и кротких душах от этого непонятного убитого человека.
Они ушли, не трогая его, и труп долго лежал на траве у сарая, устремив в широкое синее небо мертвые глаза и раскинув руки, точно он хотел обнять ими весь мир, солнечный, голубой и прекрасный в своей теплой и тихой весне.
XV
Было уже утро. Паровоз стучал и дрожал от собственной страшной силы, а мимо быстро мелькали и проносились серые от росы поля, намокшие березки, мокрые стволы и крыши сторожевых будок. Было холодно и сыро, и все было серое и мокрое: и лица людей, и деревья, и блестящие металлические части паровоза. Дым, точно мокрая вата, белыми разорванными клочьями цеплялся за чахлые кустики и медленно таял позади.
На станции, которая промелькнула мимо, какие-то люди кричали и махали руками, о чем-то предупреждая, но поезд, не останавливаясь, с грохотом и звоном прошел дальше.
– Нельзя останавливаться! – сказал машинист Кончаеву так просто, точно они вместе делали одно общее дело. – Уклон близко, и если остановиться – потом не разгонишь, а нам надо пролететь во весь мах…
Кончаев тупо кивнул головой. Страшное возбуждение, в котором прошел день, теперь упало и, падая, унесло из тела всю силу и из души все, кроме сознания тяжелой, тупой усталости. Хотелось лечь где попало и заснуть, забыть все, что было и будет. Голова одновременно стала и тяжелой, и легкой, тянула вниз и качалась от малейшего толчка. Плохо соображая, он равнодушно выслушал машиниста и сел на приступочек тендера, прислонив голову к холодному твердому железу. И сразу беловатый туман охватил его, и Кончаев поплыл куда-то в сторону сладко и бессильно, как человек, у которого закружилась голова.
А поезд все шел вперед. Уклон приближался со страшной быстротой. Машинист, черный, сухощавый и твердый, высунувшись из окна, напряженно смотрел вперед, и казалось, что он видит там что-то страшное. Маленький кочегар деловито и не спеша ворошил железной лопатой, и ее скрежещущий звук невыносимо лез в уши. Кончаев сквозь тяжелую дремоту чувствовал, будто именно этот скрежещущий звук и есть то, что всех мучит, но не имел силы сказать об этом. Он уже спал, хотя сознавал, что сидит на приступке тендера и смотрит прямо на циферблат барометра. В усталом отупелом мозгу его странно мешались вместе и серые прозрачные призраки пролетающих мимо в утреннем полусвете березок и столбов, и яркие, точно освещенные большой лампой призраки сна. Паровоз стучал и дрожал, но выходило так, что кто-то тряс за плечи и говорил ему о чем-то очень интересном и даже смешном, но о чем именно, разобрать нельзя.
– П…подожди!.. – пробормотал Кончаев и опять ясно увидел все светлее и светлее обрисовывавшиеся поля, лужи, медные трубки, белый циферблат и кочегара, уже не скребущего лопатой, а неподвижно смотрящего в другое окно. И теперь казалось, что и кочегар видит впереди что-то страшное.
В голове Кончаева была пустая, непрозрачная, как беловатый туман, усталость, и он сделал мучительное усилие, чтобы понять, где он и зачем. И, наконец, вспомнил, – что он на паровозе, что они увозят из города боевую дружину, что все пропало, и на уклоне вблизи дачного места, где в прошлом году играла летом музыка и он познакомился с Зиночкой, их должны встретить солдаты, и тогда будет смерть.
Страх и тоска шевельнулись у него в груди, и на мгновение стало тошно. Он высунулся на левую сторону и с трудом узнал место. До уклона оставалось минут десять езды.
Вдруг машинист повернулся к Кончаеву и сказал глухо и как будто равнодушно:
– Идем вовсю!.. Поддувало открыто!.. Будут стрелять, все-таки проскочим, а там Бог даст…
Какая-то белая пелена скользнула по глазам Кончаева.
– Ага! – сказал он, со страшным усилием стряхивая дремоту.
– Я предупреждаю, что мы каждую минуту можем взлететь на воздух… Либо под уклон слететь… Но ведь теперь все равно, нас расстреляют всех до одного человека!..
Машинист отвернулся и опять стал смотреть в окно. Кончаев сел на свою приступку и, силясь держать глаза открытыми, подумал:
«Что он говорит?.. Ну, да, я знаю… Мы сейчас взлетим на воздух… п-подожди!.. Да, сейчас уклон!.. Смерть!.. Ах, все равно!.. Только бы скорее все кончилось, и потом спать, спать… А Зиночка?.. Нельзя спать!..»
Чей-то тоненький голосок запел над ним длинную и странно печальную песню:
– …Бжжж-и-бжжж-у… бжж-и-бжжж…
Кончаев открыл глаза. Маленький кочегар стоял наверху тендера, и сильная струя воды била на дрова.
– Бжж-и-бжж-у… – пела струя, то повышаясь, то понижаясь, и в этой непрестанной мелодии было тоскливое, и грозное, и печальное, как в погребальном пении.
«Господи, и когда этому конец?» – тупо и мучительно кружась, думала голова Кончаева, как будто независимо от него самого, а он видел зеленый коночный вагон и дым.
Кто-то побежал и закричал, размахивая руками:
– Товарищи!
Кончаев хотел бежать за ним, но споткнулся на мягкую и холодную кучу трупов и полез через нее, скользя в липкой крови и обрываясь среди спутанных мертвых рук и ног.
«Что ж я сплю? – говорили проблески сознания. – Может быть, сейчас смерть, а я сплю… Надо ужасаться, что-нибудь делать!.. Э, все равно!.. Лишь бы спать… Один бы конец!»
И ему стало казаться, что хорошо, если смерть. Тогда будет такое голубое, вечное спокойствие. Так сладко будет лежать и не слышать этой однообразной непрестанной мелодии, не мерзнуть, не видеть мелькающих мимо призраков, не знать, что сейчас будет она – смерть.
Зиночка подошла, взглянула ему в лицо печальными, светлыми глазами и отошла, растаяв в тумане, а кто-то опять стал рассказывать ему что-то страшно интересное и показывать какую-то записку, на которой написано только одно слово, но перед глазами белый туман и нельзя прочесть. А нужно прочесть, и это мучительно, и еще мучительнее холодно.
Вдруг что-то изменилось, мгновенно и страшно. Кончаев открыл глаза, и они были остры и ясны, как никогда. Паровоз уже не стучал и не качался, он весь дрожал мелкой, мелкой дрожью и весь стонал. Ветер свистел мимо, и все вокруг слилось в одну бешено мчащуюся назад серую полосу. На голове Кончаева не было фуражки, и холодный мокрый ветер рвал волосы.
– Уклон! – прокричал ему машинист, на мгновение поворачивая бледную голову. И его голос сквозь стон, свист и рев чуть-чуть долетел до Кончаева, скорее угадавшего, чем понявшего смысл его слова.
И вдруг, казалось, весь мир с ужасающей силой начал заворачивать и клониться в какую-то бездну, направо и вниз, вниз.
Дикий ужас охватил Кончаева, глаза выпучились страшно и почти бессмысленно, и в то же время непонятный бешеный восторг наполнил все его тело, ему захотелось гикать, кричать, свистать. Он судорожно открыл рот, но потом не помнил, кричал или нет. Мгновенно промелькнули мимо полосы бледных желтых огней; Кончаев услышал треск и звон разбитых стекол, кто-то сильно рванул его за полу пальто, и все исчезло, как страшный кошмар. Мимо замелькали деревья, зелень, лужи, и паровоз уже опять качался и стучал по-прежнему.
– Слава Богу, пронесло! – подымаясь из-за кучи дров, тоненьким слезливым голоском проговорил кочегар и, сняв шапку, стал креститься.
Железное лицо машиниста смотрело на Кончаева со странной ненормальной улыбкой.
– Ушли! – коротко сказал он.
Кончаев с радостным недоумением и чувством необыкновенной светлой легкости во всем теле рассматривал порванный рукав.
– Еще немножко, и прямо бы в бок, – весело улыбаясь, сказал он.
– Идите сюда, сюда! – кричал кочегар с верхушки тендера.