— Их замалчивают, — заметил Эренбург. — Для художника нет ничего хуже, чем критика молчанием.
Затем он заговорил о молодых поэтах, о тех, что пришли в литературу с фронтов. Я назвал Михаила Дудина, коротко, сбивчиво рассказал о нем, о его военных стихах, даже процитировал что-то из моих любимых стихотворений «Весна», "Осень".
— Это хорошие стихи, — сказал Илья Григорьевич. И спросил, писал ли я о Дудине.
Я объяснил, что, работая за границей, почти не успеваю писать о литературе, лишь изредка сочиняю небольшие статьи. Но о военных стихах Дудина написал журнальную статью, — он поэт нашего, Ленинградского фронта, его любили в войсках, солдаты называли его: "Михаил, товарищ Дудин".
— Да, война… — сказал Эренбург. Потом помолчал и добавил, что есть люди, для которых вторая мировая война «недостаточна», которые охотно бы ее продолжили, а пока играют в «холодную» войну.
В этой связи он вспомнил о Курте Риссе, тогда американском журналисте, стяжавшем широкую известность книгой "Тотальный шпионаж". Летом 1947 года Курт Рисе напечатал в американской газете на немецком языке "Ди нойе Цайтунг" гнуснейшую статью, в которой пытался изобразить Эренбурга "агентом Советов", действующим на международной арене. На это сочинение я сразу же ответил фельетоном, напечатанным в газете "Тэглихе Рундшау", выходившей в Берлине. Фельетон назывался "Клевета, изготовленная в Нью-Йорке".
Илья Григорьевич читал и статью Курта Рисса, и мой ответ. Он отозвался о Риссе как о борзописце, прислуживающем воротилам «холодной» войны. Когда я рассказал, что после моего фельетона-ответа не раз встречал Курта Рисса в берлинских театрах сопровождающим знаменитую актрису Кэте Дорш и что Рисс при этом любезно со мной раскланивался, Илья Григорьевич саркастически улыбнулся.
— Таких людей, — сказал он, — я сотнями видел за границей. Очень благовоспитанные разбойники пера.
…В послегерманские мои годы, с 1949-го, наши добрые отношения с Ильей Григорьевичем продолжались до середины пятидесятых годов.
От времени до времени мы обменивались письмами. Эренбург писал коротенькие, очень ласковые записочки. В конце 1949 года я прочитал в «Правде» его большую и очень лиричную статью к юбилею Сталина. Она меня взволновала, и я поблагодарил Эренбурга за его статью. Второго января он мне ответил: "…хочу Вас поблагодарить от души за хорошее письмо и пожелать Вам в Новом году всего, что Вы желаете себе".
В разные годы приходили от Ильи Григорьевича теплые строки. Вот такие весточки сердца: от 29 декабря 1952 года — "Поздравляю Вас с наступающим новым годом и от всей души желаю успеха в работе, здоровья, счастья. С сердечным приветом И. Эренбург"; от 6 ноября 1954 года — "Поздравляю Вас с праздником и от всей души желаю счастья. С сердечным приветом Ваш И. Эренбург", и т. д.
Осенью 1951 года у Ильи Григорьевича возникла ко мне просьба. Он изложил ее в письме от 20 октября: "Мне очень хотелось бы дать Вам прочесть до опубликования главы "Девятого вала", действие которых происходит в Германии. Часть из них должна пойти в декабрьский номер «Знамени», поэтому сделать это нужно возможно быстрее — к самым первым числам ноября. Если Вы возьметесь за это, я Вам их тотчас вышлю. Заранее благодарю. Ваш И. Эренбург". Я, разумеется, согласился. И вскоре по почте пришли шесть глав романа, в которых действие происходило в Германии.
23 ноября 1951 года я получил письмо, в котором писатель выражал свое удовлетворение моей «консультацией». Он писал:
"Дорогой Александр Львович. Благодарю Вас за помощь: почти все Ваши замечания я использовал и внес соответствующие изменения и дополнения в рукопись. Посылаю Вам вновь несколько глав о немцах, — на этот раз не буду Вас торопить, так как сдать их мне нужно во второй половине декабря. Еще раз спасибо.
С сердечным приветом.
Ваш И. Эренбург".
Со временем я прочитал еще три главы аналогичного характера и написал о них свои соображения.
В январе 1952 года у Ильи Григорьевича возник еще один, дополнительный вопрос:
"…Так как Вы долго были в Германии, я позволю себе задать Вам следующий вопрос: могли ли быть у Осипа, т. е. у нашего офицера, какие-либо серьезные столкновения с американцами или какая-либо роль в политической жизни ГДР (из того, что мною еще не описано)? Буду очень благодарен, если Вы сможете мне скоро ответить на этот вопрос".
Конечно, я попытался ответить и на этот вопрос Эренбурга.
С "Девятым валом" я знакомился лишь по отдельным главам. К сожалению, роман в целом меня разочаровал. Фигуры вышли бледные, заданные, иллюстративные. С «Бурей» не могло быть никакого сравнения.
Вскоре мы встретились с Ильей Григорьевичем в кулуарах Второго Всесоюзного съезда писателей. Он был очень мил и внимателен, спросил, поддерживаю ли я отношения с немецкими писателями, тепло говорил об Анне Зегерс. Когда я упомянул, что вечером в гостинице должен писать для ГДР очерк о покойном Кише, он сказал, что Эгон Эрвин Киш был одним из лучших мастеров художественного репортажа, и с особым волнением заговорил о мужественном поведении "неистового репортера" в Австралии, где он действовал как отважный солдат мира.
К сожалению, в дальнейшем наши добрые отношения с Эренбургом разладились. Мне его «Оттепель» представилась произведением бледным, от которого мало что останется, кроме сенсационно-символического названия. Как критик, я не мог промолчать, когда Илья Григорьевич написал статью, теоретические положения которой, как это ни парадоксально, шли вразрез с тем, что представляло лучшие тенденции его собственной художественной практики. Я критически отозвался и о первом томе мемуаров Эренбурга, откровенно написал о некоторых субъективистских мотивах в книге, мешающих, по моему убеждению, исторически верной, объективной оценке ряда художественных явлений недавнего прошлого.
У меня, его читателя и критика, все чаще возникала неизбежность спора с И. Г. Эренбургом. Не спорить было невозможно, — мы ведь знаем, что единственно правильная политика — это политика принципиальная. Я с грустью замечал, что еще недавно столь цельный художник и публицист стал «двоиться» в противоречиях: с одной стороны, создавал в тех же мемуарах блистательные портреты Хемингуэя и Бабеля, портреты-характеры, с другой же стороны, подчинял иные воспоминания односторонним представлениям; с одной стороны, высказывал сомнительные эстетические парадоксы, а с другой — писал блестящие, боевые публицистические очерки — о Жоресе, о сражающейся демократии Запада.
Любовь к Илье Эренбургу стала для меня трудной любовью. Но чувство глубокой благодарности за все то, что сделано для нашей культуры, для советского народа этим большим и талантливым писателем, — чувство сильное и светлое берет в моем сердце верх над горечью и разочарованиями. Эмоциональные трудности не отстранишь простым движением руки. И все же, невзирая на трудности, остается любовь.
1973
Алексей Эйснер
В Испании
Все мы, побывавшие в Испании, с нею связаны, связаны и друг с другом. Видимо, не одними победами горд человек…
Илья Эренбург
В начале октября 1936 года отбывал из Парижа на войну в Испанию мой близкий друг, которого, после его вступления во Французскую Коммунистическую партию, все приучились называть Корде.
До его отъезда (а за ним собирался и я) оставались считанные дни, когда Корде спросил меня: "Знаешь, с кем я встречаюсь вечером? С Эренбургом. Прямиком из Мадрида. Хочешь, попрошу его назначить свидание и тебе? Рассказывает он еще интереснее, чем пишет".
Я был знаком с Эренбургом, но знакомство это состоялось очень давно, то ли весной, то ли летом двадцать восьмого года, еще в Праге, где я тогда жил и куда Эренбург приезжал устраивать выставку жены, художницы Л. М. Козинцевой. В те времена я ходил в поэтах и недавно напечатал среди прочего поэму «Конница», обратившую на себя некоторое внимание. Эренбург пожелал повидать ее автора, провел со мною около двух часов и даже подарил на память гнутую, насквозь прокуренную, а сверх того и прокушенную, английскую трубку, одну из «Тринадцати», по его словам. С той поры я ни разу с ним не виделся, и конечно же он забыл меня, тем более что писать стихи я бросил.