Но ничего этого Иоанн не сделал. Как в «Откровении» он называл союз церкви с государством проституированием её, так называл он его и теперь. Как тогда он призывал небесных птиц слетаться, чтобы пожрать трупы царей и полководцев, убитых мечом Егошуа-Иисуса, так и теперь он всё ещё надеялся, что раздастся же, наконец, на них тот громовый удар с семью раскатами, о котором «голос с неба» сказал ему: «скрой, что говорили семь раскатов грома, не пиши этого» (Апок.,10,4).
Пришествие Христа, как мы видели из многих мест Апокалипсиса, было для него вместе с тем и началом всеобщего равенства и братства, когда все «будут сидеть рядом со Христом». Он и теперь продолжал себя держать с императором и императрицей так же свободно и независимо, как и с последним из их подданных, не принимая никаких доходных привилегий от империи и не делая ей в свою очередь никаких услуг для поддержания её авторитета среди населения.
Причины для столкновений с императорской властью должны были при таких условиях возникать сами собой. Все знали отрицательное отношение Иоанна к византийско-римской деспотии, олицетворённой им в «Откровении» в вид чудовища с семью головами, на которых находилось семь корон с кощунственными титулами и девизами. Всякий чем-либо обиженный императором или императрицей сейчас же бежал жаловаться на них к грозному пророку, а Иоанн считал своим долгом выслушивать их, и, если находил жалобу справедливой, заступался за них перед властелинами империи.
Однако в первые месяцы после нового водворения в Константинополь его авторитет, как пророка, опять поднялся до такой степени, что частые заступничества за гонимых и обиженных властями не могли приносить ему большого вреда[275].
К нему, несомненно, относились при дворе с большим страхом, как о том и свидетельствуют некоторые легенды, приводимые его византийскими биографами. «Извергнутый собором» Иоанн продолжал оставаться на своём высоком месте, не имя никаких искренних друзей, кроме благоговевшей перед ним частной публики, и никакого могучего защитника, кроме возвратившего его сюда Посейдона, потрясателя земли.
Всё, казалось, пошло по-прежнему. Его любимая диаконисса, знаменитая константинопольская красавица Олимпиада[276], продолжала оставаться с ним в самой нежной дружбе, несмотря на диффамации собора. Старинные биографы неразрывно связывают с этого момента её судьбу с судьбою самого Иоанна. Они не указывают для него никаких других друзей, которые пострадали бы за него впоследствии в такой же степени, как она, или составляли бы в его дальнейшей жизни такое же неотъемлемое звено. Имеем ли мы право заключить из этого, что и «на его закат печальный мелькнула любовь улыбкою прощальной»?
У Иоанна, как мы не раз видели, было очень нежное и любящее сердце. Во время его насильственного привоза в Константинополь, окружённого ореолом вдохновенного пророка, посвящённого во все тайны бога и природы, он вовсе не был ещё настолько стар, чтобы исключать возможность возникновения к нему у константинопольских дам боле нежных чувств, чем уважение. Ему едва ли было тогда боле 45 лет[277], да и это число могло быть до некоторой степени тенденциозно преувеличено, так как для средневековых историков, выбросивших из его жизни «Откровение», должно было казаться мало вероятным его слишком раннее возвышение.
При таких обстоятельствах было бы трудно ожидать, чтобы его сердце осталось холодным и неотзывчивым на то обожание, с каким встретили его в Константинополе все женщины, поклонявшиеся ему, конечно, несравненно более, чем самому богу, которого они никогда не видали.
Поэтому и дружба между Иоанном и Олимпиадой могла легко превратиться в любовь при их постоянных встречах. Но само собой понятно, что, рассматривая отношения между полами с чисто монашеской точки зрения, их благочестивые жизнеописатели всеми силами стараются убедить читателя, что между ними не было даже и платонической любви, а не только той, в которой обвинил их собор, когда требовал от Иоанна объяснения, почему он воскликнул вдруг среди службы: «Погибаю, схожу с ума от любви!»[278].
Хватая через край в своём усердии, они доводят дело в этом случае прямо до смешного, чем и обнаруживают свою затаённую цель. Так, например, в Минеях рассказывается между прочим, будто Олимпиада была до того конфузлива, что никогда в жизни не ходила даже в баню, потому что «сама себя стыдилась, не хотела зреть наготы своего тела, а когда нужно было вымыться, то она входила в одной рубашке в сосуд, наполненный тёплой водой, и мылась в том сосуд, не снимая её»[279].
Она была урождённая константинополька, дочь сенатора Анисия Секунда. Ещё до достижения совершеннолетия её выдали замуж за сына епарха Невредия, умершего через два или полтора года после свадьбы, оставив её наследницей «великих богатств и бесчисленных имений», принадлежавших, главным образом, её собственному умершему отцу. Император Феодосий, царствовавший ещё в то время, начал её сватать за своего родственника Елпидия. Но гордая красавица не захотела этого жениха, за что и навлекла на себя злобу императора и наложение опеки на свои имения. Это подневольное положение продолжалось, вероятно, до самой смерти Феодосия, хотя один из монашеских биографов Олимпиады и говорит, будто Феодосий, услыхав о том, что она по причине своей необычайной скромности «даже в баню не ходит», повелел ей снова владеть своим имением[280].
Допуская, что опека с неё была снята сейчас же после смерти Феодосия, т. е. в ужасные апокалиптические годы, мы легко поймём и то употребление, которое сделала из своих больших доходов эта, по-видимому, совсем ещё молодая женщина. Она начала раздавать их на помощь бедным и больным, «заключённым в темницах и находящимся в далёких ссылках» и на всякие благотворительные дела. В то время, как Иоанн был в первый раз водворён насильно в Константинополе, она, как говорят Минеи, уже была возведена в звание диакониссы его предшественником Нектарием. Но, принимая во внимание, что Нектарий и Иоанн принадлежали к совершенно противоположным христианским фракциям – Нектарий к государственной церкви, а Иоанн – к её врагам[281], – несравненно более вероятно, что она была рукоположена самим Иоанном в его собственные диакониссы после того, как передала ему все свои имущества и доходы. Нектарий же придуман, вероятно, специально для того, чтобы показать, что она состояла при церкви ещё ранее появления Иоанна и поступила в диакониссы помимо его личного обаяния.
К ней-то в имения, как мы уже знаем, и поместил Иоанн бежавших к нему из Египта оригенитов, а потому понятно, что и на неё простёрлось неудовольствие николаитского собора. Неожиданная развязка посредством землетрясения и быстрое бегство всех членов собора помешали дальнейшим заседаниям, на которых, вероятно, были бы также анафематизированы и оригениты, и Олимпиада, как одна из них. Намёки на такую её судьбу мы и имеем в самих Минеях:
«Он же (т. е. общий козёл отпущения этого собора, неумеренно ревностный Теофил) гневался на Иоанна и покушался обесславить оную (Олимпиаду), но ни от кого не было веры враждебным его клеветам»[282]. «Иоанн же, – продолжает автор, – любил её духовною любовию, как некогда святой апостол Павел Персиду, о которой пишет: „целуйте Персиду, возлюбленную, которая много трудилась о господе“. Олимпиада же святая сотворила не менее Персиды, много трудясь во имя господа и служа святым с великою верою и тёплою любовью. Когда же Иоанн был изгоняем неповинный со своего престола, блаженная Олимпиада с прочими честными диакониссами плакала о том много»[283].