Маяковский уезжал 3 декабря — и тем же числом помечено письмо к нему Марины Ивановны:
"Дорогой Маяковский!
Знаете, чем кончилось мое приветствие Вас в "Евразии"? Изъятием меня из "Последних новостей", единственной газеты, где меня печатали — да и то стихи 10 — 12 лет назад! (Вероятно, Марина Ивановна имела в виду юношеские стихи, посланные в газету через Н. П. Тройского. — А.С.) (NB! Последние новости!) "Если бы она приветствовала только поэта Маяковского, но она в лице его приветствует новую Россию…"
Вот Вам Милюков — вот Вам я — вот Вам Вы.
Оцените взрывчатую силу Вашего имени и сообщите означенный эпизод Пастернаку и еще кому найдете нужным. Можете и огласить.
До свидания! Люблю Вас.
Марина Цветаева".
(Это письмо Маяковский не уничтожил и впоследствии "огласил": на своей выставке "20 лет работы" — в феврале тридцатого.)
* * *
Кончался старый год; все семейство переболело гриппом. Две начатые работы: поэма "Перекоп" и очерк о русской художнице Наталье Сергеевне Гончаровой, с которой Марину Ивановну недавно познакомил М. Л. Слоним, ждали продолжения. Поздравляя Н. С. Гончарову с Новым годом, Марина Ивановна пожелала, чтобы он прошел "под знаком дружбы" с нею и просила о краткой встрече.
К празднику Аля "нарисовала чудесную вещь: жизнь, по месяцам Нового Года. Январь — ребенком из камина, февраль — из тучки брызжет дождем, март — сидя на дереве раскрашивает листву и т. д…" Встречали новый год "у евразийцев".
* * *
В январе 1929 г. в печати некоторым образом оживился интерес к Цветаевой. Святополк-Мирский в статье об эмигрантской литературе (пятый номер "Евразии") заявил о Цветаевой как о единственном поэте, выступившем во всю меру своей гениальной силы. 10 января Адамович написал о "Федре" в своем "кисло-сладком" стиле: в неувязываемых друг с другом "за" и "против"; Ходасевич вновь упоминал "После России" и ругал "Тезея" ("Возрождение" от 14 января).
17 января состоялся вечер Цветаевой — деньги нужны были как никогда, а вернее, как всегда. В это же самое время для "Воли России" она переводила семь писем Райнера Марии Рильке — не к ней — их тоже было семь! — ее заветное число. Свои письма от Рильке она ревниво охраняла от чужих глаз и заявляла, что они смогут быть оглашены лишь "через пятьдесят лет, когда все это пройдет", что есть ревность, священная после смерти, что нельзя, любя человека, посмертно отдавать его всем при помощи печатного станка, всем. Об этом она сказала в предисловии к переводам рильковских писем. Там же писала об исключении из этих своих душевных неписаных законов: о "Переписке Гёте с ребенком" (с Беттиной Брентано). И еще о том, что не хочет писать статью о Рильке, — и о том, что в старости, может быть, напишет о нем книгу, когда немного до него "дорастет". И о том, как вообще надо писать:
"Вскрыть сущность нельзя, подходя со стороны. Сущность вскрывается только сущностью, изнутри — внутрь, — не исследование, а проникновение. Взаимопроникновение. Дать вещи проникнуть в себя и — тем — проникнуть в нее. Как река вливается в реку".
…Это — бытие. А вот — быт:
"19-го февраля 1929 г.
Дорогая Саломея! Можно Вас попросить об иждивении? Мороз пожрал все наши ресурсы, внезапно замерзли все вагоны с дешевым углем, пришлось топить англ<ийским> коксом, т. е. в дву'дорога. Хожу в огромных черных чешских башмаках и — с добрую овчину толщиною — черных и чешских также — чулках, всем и себе на удивление. С ногами своими незнакома… (А другие знакомятся — и с любопытством!)".
И дальше:
"— Закончила перевод писем Рильке, написала вступление, прочтете в февр<альском> N "Воли России". Пишу дальше Гончарову, получается целая книга".
Марина Ивановна была увлечена этой не привычной для нее работой о художнице. Она приходила в большую мастерскую Н. С. Гончаровой и М. Ф. Ларионова ("ателье N 13") на улице Висконти. Пыталась "разговорить" эту молчаливую и сдержанную женщину, которая очень нравилась ей, которую она воспринимала как поэт, ощущая ее к тому же значительно старше себя (разница в возрасте у них была одиннадцать лет), а главное — так же, как и Веру Николаевну Муромцеву-Бунину — представительницей того, прошлого мира. Это чувство усиливалось, во-первых, потому, что Гончарова жила прежде в Москве в том же родном Трехпрудном, а во-вторых — и это окончательно мифологизировало ситуацию: она была внучатой племянницей Натальи Николаевны, жены Пушкина. Эта работа Цветаевой, единственная в своем роде, держалась как бы на трех подпорках: на беседах с самой художницей (которая, по воспоминаниям современников, не любила говорить о себе), на книге Эли Эганбюри "Наталия Гончарова. Михаил Ларионов" (1913 г.) — и книге В. Вересаева "Пушкин в жизни". Исследование, эссе, интервью — все три жанра присутствуют в цветаевском очерке, наислабейшая часть которого относится к попытке описать словами гончаровские картины, а к наиболее сильным — страницы о великом поэте и его жене. Мост от "этой" Гончаровой к "той" перекидывается легко, и Марина Ивановна дает волю своим мыслям и чувствам, рассуждая о пустой роковой красавице, о "тяге гения, переполненности — к пустому месту", с удовольствием манипулирует документами, подтверждающими ее мысли; главная же ее мысль обращена, конечно, к Пушкину…
Живо и парадоксально противопоставляет Цветаева двух Гончаровых — создавая свой миф о той и другой. Здесь же она высказывает глубокие суждения о природе творчества, о том, что для художника не существует и не может существовать благоприятных условий, что жизнь — "сама по себе неблагоприятное условие", которое надо перемалывать, преображать в творчество, в искусство. И о том еще, что для художника нет внешней жизни, внешних событий. "Что такое внешнее событие? — вопрошает она. — Либо оно до меня доходит, тогда оно внутреннее. Либо оно до меня не доходит (как шум, которого не слышу), тогда его просто нет, точнее, меня в нем нет, как я вне его, так оно извне меня". Впрочем, прибавляет она, "внешняя жизнь — есть… Внешняя жизнь у всех пожирателей, прожигателей, — жрущих, жгущих и ждущих. Чего? Да наполнения собственной прорвы, тех самых "внешних событий…" Повод к самой себе — вот внешние события для Н. Гончаровой. Содержание самого себя — вот внешние события — хотя бы для ее биографа".
Писала о художнице, но, несомненно, имела в виду себя — как и любого истинного творца… Вообще Гончарову Марина Ивановна немножко придумала, не приняла в расчет их разные сущности, прежде всего человеческие. Она надеялась, что знакомство перейдет в дружбу, но ее останавливала сдержанность Натальи Сергеевны, ее скрытность, то, что она никогда не звала к себе, хотя и встречала радушно. Некоторое время, однако, их общение продлится: Аля будет брать у нее уроки, а сама она, заинтересовавшись цветаевским "Мо'лодцем", сделает к нему иллюстрации. А потом отношения постепенно сойдут на нет…
Работу о Наталье Гончаровой Цветаева сделала в двух вариантах: приблизительно две трети — для перевода на сербский, полный вариант — конечно, для "Воли России", — хотя не переставала по разным поводам обижаться на якобы невнимательность М. Л. Слонима. "Наталья Гончарова" появилась в пяти номерах журнала (N 5–9 за 1929 год); Цветаева пометила ее мартом, — когда, вероятно, и завершила свой труд, вернее, прервала его: "Кончить с Гончаровой — пресечь. Пресекаю", — имея в виду бесконечность разговора о труде и даре художницы. А кроме того, рукопись начатой поэмы "Перекоп" требовала продолжения…