Монолог Федры, написанный самой жизнью… Но разве восемнадцатилетнему понять такие вещи?
Свою печаль Марина Ивановна излила Анне Тесковой 9 сентября.
"Будь я другой, — писала она, — я бы звала его, "либо — либо", и он бы приехал, бросив семью, которая в данный час только им и держится (не денежно, хуже) и был бы у меня сентябрь — только не мой, ибо у той, которая может рвать душу 18-летнего на части, не может быть моего сентября. Был бы чужой сентябрь. — Бог с ним! — Так у меня все-таки — мой…
Я знаю, что таких любят, о таких поют, за таких умирают. (Я всю жизнь — с старыми и малыми — поступаю как мать.) Что ж! любви, песни и смерти — во имя — у меня достаточно!
Я — die Liebende, nicht — die Geliebte."[98]
Мечта не осуществилась, но и не обманула. Не наступило разочарование, развенчание. Николай Гронский, находившийся под безусловным влиянием Марины Ивановны, вероятно, любил ее, как может любить ученик великого учителя. Разве не красноречиво говорит об этом его стихотворение:
Отпер дверь я. — Два синих крыла.
Отступила на шаг и вошла.
"Друг, поверь, я"… — и крыльями складки плаща.
"О, не в дверь я, — в жизнь твою я вошла".
Октябрь 1928 г.
И другое:
.
Из глубины морей поднявшееся имя,
Возлюбленное мной, как церковь на дне моря.
С Тобою быть хочу во сне — на дне хранимым
В глубинных недрах Твоего простора.
Так, веки затворив, века на дне песчаном,
Ушед в просторный сон с собором черным,
Я буду повторять во сне — "Осанна!"
И ангелы морей мне будут вторить хором.
Когда же в день Суда, по слову Иоанна,
Совьется небо, обратившись в свиток,
И встанут мертвые, я буду говорить: — "Осанна",
Оставленный на дне — и в день Суда — забытый.
1928.
Стихи у Тройского были торжественные и чуть книжные. "Через все времена Млечный путь — звездный мост. Письмена, имена, Безымянности звезд" ("Число"); "Любовь моя растет, как лавр вечнозеленый, Как стройный ствол дорической колонны, Как обелиска тень в пустыне раскаленной, Как памятник, Поэтом вознесенный" ("Князю С. М. Волконскому", — знакомством с ним он был обязан Марине Ивановне); "Я отравился гордостью латинян, Я так люблю их плавные стихи, Глаза и лбы бездушно-умных римлян, Их речи, их одежды, их грехи" ("Римляне").
Цветаева читала их, разбирала, оценивала,
"…в Вас пока нет рабочей жилы, Вы неряшливы, довольствуетесь первым попавшимся… Для того, чтобы стать поэтом, Вам нужны две вещи: ВОЛЯ и ОПЫТ. Вам еще не из чего писать… Вы еще питаетесь внешним миром… тогда как пища поэта: 1) мир внутренний, 2) мир внешний, сквозь внутренний пропущенный… Ваши стихи моложе Вас. Дорасти до самого себя и перерасти — вот ход поэта…" (Из августовских и сентябрьских писем.)
Бытие этой дружбы скрашивало быт: быт напоминаний об иждивении, "выбивания" тощих гонораров — и прочая, и прочая. Из Понтайяка цветаевская семья уехала 27 сентября, позже всех знакомых. Вскоре Марина Ивановна захворала: повредила ногу, поднялась температура, делали прививки, — короче, она лежала. Останавливаемся на этой подробности потому, что в ее письмах (от 5 октября — Тройскому, от 9 — Саломее) читаем любопытные вещи. Тройскому она пишет, что беседовала с навещавшим ее знакомым о… "черной магии. Оказывается мы оба под знаком Сатурна, все приметы совпадают". А в письме Саломее описывает свои ощущения от сильного жара и после прививки: "сердце совсем пропало, обморок за обмороком, к счастью (или к несчастью) доктор оказался под рукой и вспрыснул камфару… Теперь я немножко знаю, как умирают, т. е. перестают быть, т. е. первую часть смерти, — если есть вторая (быть начинают)".
Но разве она, благодаря своему гениальному предощущению, не описала уже это в "Поэме Воздуха"?
* * *
А потом состоялась встреча с Владимиром Маяковским. Он приехал в Париж 15 октября. Проклинал этот город, надоевший ему "до бесчувствия, тошноты и отвращения", собирался на два дня в Ниццу (где у него была двухлетняя дочь), чтобы выбрать, "где отдыхать", а больше всего был озабочен вопросом, как заработать на автомобиль. Выступил 28 октября в помещении Союза русских рабочих с докладом о советской литературе и чтением стихов. Мы не знаем, была ли Цветаева на этом вечере и в какой день она вручила ему книгу "После России" с надписью:
"Такому как я — быстроногому!
Марина Цветаева
Париж, октябрь 1928 г."
Она любовно перефразировала строки из стихотворения Маяковского "Город".
Но не оценил Владимир Маяковский ни надписи, ни книги. Не взял он "После России" с собой, — может быть, причислив Цветаеву к парижским поэтам, о которых он писал Л. Ю. Брик, что они "отвратительнее скользких устриц"? Книга оставалась во Франции еще много лет, пока в 1970 году Л. Ю. Брик и В. А. Катанян не привезли ее в Москву…
Седьмого ноября в кафе "Вольтер" (небольшом доме, где жил Вольтер, на набережной Сены, против Лувра) состоялась встреча Цветаевой с Маяковским на его вечере. Здесь Маяковский выступал 7 мая прошлого года, но Марина Ивановна при сем не присутствовала. Теперь они встретились. К сожалению, нет никаких сведений об их общении на этом вечере, как и за все время пребывания Маяковского в Париже, кроме одного: медонский адрес Цветаевой сохранился в записной книжке Маяковского. Но Марина Ивановна запечатлела этот день: седьмое ноября 1928 года…
24 ноября вышел столь чаемый Сергеем Эфроном и его сподвижниками первый номер еженедельной малоформатной многостраничной газеты "Евразия". (Она просуществовала, увы, менее года.) Ее радетелями, кроме Эфрона, были Д. П. Святополк-Мирский, П. П. Сувчинский, Л. Карсавин, А.С. Лурье и другие; редакция находилась в Кламаре. Евразийцы ликовали по поводу приезда Маяковского, и Цветаева их поддержала. Вот что было помещено в первом номере:
"В. В. Маяковский в Париже
В настоящее время гостит в Париже В. В. Маяковский. Поэт выступал здесь неоднократно с публичным чтением своих стихов. Редакция "Евразии" помещает ниже обращение к нему Марины Цветаевой.
Маяковскому
28 апреля 1922 г., накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
— Ну-с, Маяковский, что же передать от вас Европе?
— Что правда — здесь.
7 ноября 1928 г. поздно вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:
— Что же скажете о России после чтения Маяковского? — не задумываясь, ответила:
— Что сила — там".
Душой кривить она не могла никогда. Словом "правда" "силу" не заменила. А силищу Маяковского, непостижимым образом продолжавшую импонировать ей, ощущала. И не выдержала: ненавидя публичность и уже больше двух лет не выступая в этом качестве, сделала исключение. А главное, прозвучала как бы рупором евразийцев, — что, без сомнения, раздражило многих.