Литмир - Электронная Библиотека
A
A

"И все это, — продолжает он, — при зорком, холодном (пожалуй, даже вольтеровско-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания к<отор>ой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламень. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше…"

Сергей Яковлевич не был слепым, он видел и знал все, с самой ранней молодости. И сейчас он пишет Волошину (обиняками, не называя ничего конкретно, но имея в виду зиму 1918 года, перед своим отъездом в Добровольческую армию): "…После моего кратковременного пребывания в Москве, когда я на все смотрел последними глазами, М<арина> делила время между мной и другим, которого сейчас называет со смехом дураком и негодяем" (подразумевается Никодим Плуцер-Сарна. — А.С.). Пишет он и о том, что когда в июне 1922 года приехал в Берлин, уже тогда почувствовал, что "печь была растоплена" не им. "На недолгое время"… И с обреченностью произносит слова, которые мог бы сказать едва ли не десять лет назад:

"В личной жизни это сплошное разрушительное начало".

Все, все знал он, и… остался. Ибо есть узы, тысячекратно сильнее самых сильных страстей. Не будем о них рассуждать…

От душевных терзаний он искал забвения в напряженной работе. Цветаева продолжала писать Бахраху, — ей было необходимо исповедаться, облегчить свои муки. Перед заочным собеседником легче быть откровенной, — и Цветаева выдает тайну своих мучительных мыслей: что будет дальше? "Мужчины и женщины беспощадны, пощадны только души. Делать другому боль, нет, тысячу раз лучше терпеть самой, хотя рождена — радоваться. Счастье на чужих костях, — этого я не могу. Я не победитель" (29 сентября).

Ее спасение было в том, что она оставалась поэтом, творцом. Из тьмы времен наплывали видения и сцены древнегреческого мифа. Летний замысел: написать о доблестном и несчастном Тезее — не покинул ее. Она просила Бахраха прислать ей книгу Ницше "Происхождение трагедии": "(об Аполлоне и Дионисе)", — в том же письме от 29 сентября. А 1 октября начала новую черную конторскую тетрадь: "Черновую тетрадь для Тезея".

Это — не просто план трагедии по известному каждому школьнику мифу о Тезее, попавшем в лабиринт к Минотавру и счастливым образом свершившем свой подвиг благодаря мечу и нити Ариадны, а затем уступившем ее Дионису. Для Цветаевой сюжет — лишь внешний повод для путешествия в лабиринте страстей человеческих. И потому ее "Черновая Тезея" — не что иное, как фрагменты истинно психологической прозы.

Уже начав писать план "Тезея", Цветаева вновь отвлекается на письмо к Бахраху. Она взволнована судьбой неприкаянного Андрея Белого, — вероятно, благодаря тому же Бахраху, который в это время часто встречается с ним в Берлине, несколько облегчая его тягостное, мятущееся одиночество. Цветаева собирается хлопотать о переезде Белого в Прагу,

"…он не должен ехать в Россию…. он должен быть в Праге, здесь ему дадут иждивение… и здесь, в конце концов, я, которая его нежно люблю и — что' лучше — ему преданна… Здесь он будет писать и дышать. В России ему нечего делать, я знаю, как там любят!"

"И еще просьба, — прибавляла она, — найдите мне оказию к Борису Пастернаку: из рук в руки. Мне необходимо переслать ему стихи и письмо… Я не писала ему полгода, после такого срока писать — гору поднять, второй раз не соберусь. О, как много мужества нужно — жить! Как много — лжи! И как еще больше — правды!..".

Двадцать первого октября в берлинской газете "Накануне" Роман Гуль напечатал положительный отзыв на цветаевскую "Психею". (Кстати, Бахрах отозвался на нее еще летом.) Радовало ли это Марину Ивановну? Ведь к этой книге, составленной по приметам "Романтики", а не по этапам творчества, она относилась достаточно равнодушно…

Двадцать шестого октября она надписала "Психею":

"Моему Радзевичу — на память о Карловом Тыне — Марина Цветаева".

* * *

В начале ноября в Прагу приехали Ходасевич с Берберовой. Несмотря на свою неприязнь к обоим, в ноябре Цветаева часто виделась с ними; иногда при встречах присутствовал Роман Якобсон, в прошлом — приятель Маяковского, приехавший в Прагу в составе полпредства РСФСР и написавший книгу "О чешском стихе преимущественно в сопоставлении с русским". Вряд ли это общество было так уж интересно Цветаевой, — и однако она, верная своему обычаю: справлять собственное одиночество на людях, — встречалась с ними всеми, и, судя по записям, с Ходасевичем не раз: 9, 10, 14, 16, 19, 23, 25, 28, 29 ноября, — то есть практически все время, пока Ходасевич с Берберовой были в Праге (уехали они 6 декабря). В своей книге "Курсив мой" Н. Берберова вспоминает, что Цветаева"…в Праге… производила впечатление человека, отодвинувшего свои заботы, полного творческих выдумок, но человека, не видящего себя, не знающего своих жизненных (и женских) возможностей, не созревшего для осознания своих настоящих и будущих реакций". Берберова видела оболочку, позу, которою прикрывала Марина Ивановна свою потерянность, свое отчаяние в те дни…

* * *

Она продолжала писать "Тезея". 5 декабря начала писать картину "Тезей у Миноса", но затем работу над трагедией приостановила. В ее тетради появились совсем другие записи.

"Поэма Расставания" — так задумала она назвать новую вещь…

"Творчество и любовность несовместимы, — писала Марина Ивановна Бахраху еще два месяца назад. — Живешь или там, или здесь…"

Она живет и "там", и "здесь", но чем дальше, тем прочнее переселяется "туда", в тетрадь…

Двенадцатого декабря там появилась запись о… расставании. О разрыве.

И тем же 12 декабря Цветаева датировала восьмистишие (а до этого чуть ли не полтора месяца не писала стихов!):

Ты, меня любивший фальшью
Истины — и правдой лжи,
Ты, меня любивший — дальше
Некуда! — За рубежи!
Ты, меня любивший дольше
Времени. — Десницы взмах! —
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.

Стихотворение, с одной стороны, слишком частное; оно, пожалуй, не подымается до вершинных цветаевских вещей. Но, с другой стороны, в какой-то своей обнаженной мудрости оно дает недвусмысленное представление о его вдохновителе. Условно мы обозначили бы его "любовником Психеи". Это не Амур — возлюбленный ("Возлюбленный! Ужель не узнаешь? Я — ласточка твоя, Психея"), а именно любовник, плотский партнер небесной души, — сочетание абсурдное, невозможное. Его истина — для нее — фальшь; его правда для нее — ложь. Его любовь ("дальше некуда", "дольше времени") для нее — нелюбовь (пишется в одно слово), сколько бы ни декларировал он обратное. Это стихотворение, поспешное, недосказанное — на самом деле очень глубокое; из него прорастут — уже начали прорастать — будущие поэмы о любви и расставании.

Чувство не прошло, но творчество его "выталкивало". "Не мешай мне писать о тебе стихи!" (шутливая запись 1919 года)…

"У меня… эту зиму было много слез, а стихов — мало (относительно), — вспоминала Цветаева в письме к Р. Гулю весною следующего года. — Несколько раз совсем отчаивалась, стояла на мосту и заклинала реку, чтобы поднялась и взяла. Это было осенью, в туманные ноябрьские дни. Потом река замерзла, а я отошла… понемногу".

118
{"b":"201004","o":1}