— Ну вот. Не было ни полиции, ни прессы. Но ведь вы знаете, сколько на свете завистников! Кто-то донёс. И вот в самый разгар концерта врываются два десятка полицейских, занимают все входы и выходы. Главный их кричит: «Всем оставаться на местах!» И — ко мне на сцену. Даже не дали одеться. Надели только наручники. Накинули пальто — ив тюрьму. А был февраль. Холоднее, чем сейчас…
В женской тюрьме на Манхэттене надзирательница скомандовала Шарлотте: «Раздевайся, тебя вымоют с хлоркой». И обомлела от удивления, когда оказалось, что на Шарлотте ничего под пальто нет. Только лампочка мигала: забыли в спешке отключить от батарейки.
Ее посадили в камеру, где сидели еще пять женщин. Три — за проституцию, одна — за торговлю наркотиками и одна за убийство собственного мужа («Я взяла его за волосы и легонько, совсем легонько головой — об стенку. Так он, сволочь, подох! Представляешь?!» — жаловалась она Шарлотте на судьбу). Когда соседки рассказали Шарлотте, за что сидит каждая, пришла её очередь объяснить, за что взяли её. «Я играла Брамса в обработке Пайка на виолончели в частично обнажённом виде» — Шарлотта для верности употребила формулировку протокола.
Три проститутки, торговка наркотиками и мужеубийца вытаращили глаза. Удивление сменилось гневом, она издевается над ними, она скрывает причину ареста, не считает их за людей! Шарлотта поклялась, что всё — правда. Она очень боялась, что её тоже могут взять за волосы и легонько об стенку. Поэтому объяснила все самым подробным образом — и про Брамса, и про Пайка, и про виолончель, и про частичное обнажение, и вообще про авангардизм в музыке. Ее выслушали внимательно, сочли своей и успокоились.
Шарлотту выпустили утром. Вмешался кто-то из влиятельных покровителей авангардизма. Вместе с ней выпустили и Пайка, которого, как оказалось, арестовали в ту ночь за «постановку нецензурного зрелища». Пайк возражал: он не постановщик, он композитор. Полицейские согласились и заменили формулировку: «за сочинение нецензурной музыки».
— Меня поддерживал весь мир! — сказала Шарлотта гордо. — В Нью-Йорк пришло несколько тысяч писем — люди требовали моего освобождения.
Выслушав её историю, я напомнил Шарлотте, что магазины закрываются в шесть. Если она хочет купить каску и винтовку, надо спешить. Часы на стене показывали без двадцати минут шесть.
— Ничего, — отмахнулась она. — Тут всегда часы ставят на десять минут вперед, чтобы музыканты не опаздывали. Такое правило.
— Сколько авангардистов в Нью-Йорке? — спросил я.
— Человек двести. Но активных вроде меня не больше пятидесяти. Остальные ничего не делают, что бы завоёвывать позиции.
— Вы считаете, что завоевали кое-какие позиции?
— Ого! — сказала она, засмеявшись. — Конечно! Иначе о нас не говорили бы так много. Кроме того, — в её словах зазвучала гордость, — кто начал догола раздеваться в театре? Не Шекспир же! Мы, авангардисты!
— Кто вас поддерживает?
— Поддержки, к сожалению, мало. Есть такой миллионер Говард Уайз. Он смелый человек. Есть ещё Роберт Скалл — владелец такси. Тоже очень богатый.
— Какое отношение такси имеют к музыке?
Шарлотта засмеялась:
— А если он так чувствует! — и продолжала: — Конечно, в авангарде много примазавшихся, много спекуляции. Некоторые считают себя авангардистами, а на самом деле они просто прогрессивные. Или хуже того — модернисты.
Я с интересом узнал от Шарлотты, что по сравнению с авангардистами «прогрессивные» в музыке — просто отсталые и закоснелые люди. А о модернистах и говорить нечего: доисторический период. Кроме того, по словам Шарлотты, и прогрессисты и модернисты в искусстве — самые отъявленные лицемеры. Почему лицемеры? Потому что они выдают себя за революционеров в искусстве, хотя всем известно, что единственные революционеры, конечно, только представители авангарда, и никто более.
— Вот, например, Энди Вархол, — горячо доказывала она, называя имя весьма известного американского художника и кинорежиссера, которого я по простоте душевной полагал авангардистом. — Типичный модернист с налетом прогрессизма. Ни капли таланта. Просто хороший организатор и умеет себя подать. Отсюда и большие деньги. Но таланта ни на грош!
— А я слышал приблизительно такой же отзыв Энди Вархола о вас, — сказал я. — Как же тут разберёшься?
— Ничего трудного, — решительно заявила мисс Мурмэн. — Ясно, как утром.
Почему ясно, как утром, однако, не объяснила. Вместо этого она взглянула на часы и заторопилась. Стрелки, рассчитанные на музыкантскую безалаберность, неумолимо приближались к шести. Шарлотта натянула свой бушлат и, крикнув бармену, чтобы не убирал пиво («вернемся — допьем»), выскочила на улицу.
Пока мы быстро шагали к Сорок второй улице, где есть магазинчик, торгующий военными излишками — от разряженных бомб до солдатских башмаков БУ включительно, Шарлотта, стараясь перекричать уличный шум, рассказывала мне, как совсем недавно исполняла «совершенно замечательную вещь», написанную Йоко Оно. Их было четверо: Шарлотта, Пайк, ещё один гениальный музыкант-авангардист Джим Тонни (который, как всем известно, получил стипендию от фордовского фонда) и шимпанзе. Нет, нет, это не фамилия — шимпанзе. Это настоящая обезьяна шимпанзе, предусмотренная композитором в партитуре. Там так и написано — «квартет для виолончели, рояля, голоса и шимпанзе».
— Что же шимпанзе должна делать согласно партитуре? — спросил я.
— Импровизировать, — ответила Шарлотта.
Шимпанзе достать очень трудно. Зоопарки берут за прокат сто долларов в вечер. Но им удалось достать одну бесплатно — у какого-то чудака в Нью-Джерси. Выступали в театре на 57-й улице, как раз напротив «Карнеги-холла». Шарлотта была одета в газовую «насквозьку», Пайк в костюм для подводного плавания, на Джиме Тонни были меховые трусы, на шимпанзе — голубая юбочка и теннисные кеды. Всё шло хорошо. Вдруг встает кто-то из публики, выходит на сцену и — бац! — защелкивает наручники на руках Пайка, который сидел за роялем.
— Вначале я испугалась, — увлеченно рассказывала Шарлотта, задыхаясь от быстрой ходьбы. — Думала — снова арест. Но потом оказалось, что это просто реакция зрителя. Мы воздействовали на его чувство! Понимаете? Ему захотелось соучаствовать. В искусстве это самое высокое достижение, когда зритель не только сопереживает, но и соучаствует! Правда.
В магазине военных излишков на 42-й улице страдающий насмороком старик продавец в женской вязаной кофте, ничуть не удивившись, вывалил перед Шарлоттой два десятка солдатских касок. Она выбрала одну, меньше других исцарапанную, справилась с ремешком под подбородком, повертелась перед зеркалом и объявила — это то, что нужно. Винтовку решила не покупать — дорого.
Я донёс холодную каску до теплого заведения Джима и Энди. Стаканы с недопитым пивом стояли на месте. Народу в заведении прибавилось — близился театральный час. Столик бармена был усыпан обрезками бумаги. С Шарлоттой здоровались многие. Я спросил, как относятся к ней приятели-музыканты.
— Большинство — с юмором, — ответила Шарлотта беззаботно. — Не принимают меня всерьёз. А некоторые завидуют. Вот, говорят, нашла свою собственную дорогу, известна на весь мир.
Мне не хотелось обижать ее, и я спросил как можно мягче:
— Вы действительно уверены, что нашли?
Она то ли не услышала вопроса, то ли не захотела услышать. Вытащила из своего баула ворох фотографий, принялась показывать мне и комментировать.
— Этот номер я очень любила. Мы играем с Пайком традиционную музыку. Потом залезаем в бочку с водой. Вылезаем мокрые и снова играем. Это стало уже классикой авангардизма. После нас многие залезали в бочку, но мы были первыми. Мы с Пайком всегда все делали первыми. Не знаю, что будет с другими, но Пайк останется в веках. Когда-нибудь люди его признают.
— А я слышал, что Джон Кэйдж в Венеции во время исполнения, Сен-Санса прыгал в Гранд-канал.
Она посмотрела на меня чистыми глазами:
— Верно, прыгал. Но согласитесь, что канал — это всё-таки не бочка.