Сейчас в посвящении сыну следовало написать что-нибудь особенно умное, ну, например, пословицу какую-нибудь или изречение, которые тот воспринял бы как намек, но, как назло, в голову ничего не приходило. А сын, совсем взрослый, молча стоял перед ним, и Варьяш вдруг почувствовал, что их разделяет пропасть, будто сын вовсе не его дитя, не плоть от его плоти, не его наследник, а совершенно посторонний человек, один из тысяч безвестных читателей. И не мог он написать ему ни одной фразы, содержащей скрытый намек, понятный только им двоим, ведь между ними не существовало той душевной близости, какая устанавливается обычно между отцом и сыном. Варьяш неожиданно почувствовал себя старым, уставшим от жизни человеком. К тому же очень одиноким. Одиночество, как известно, многолико, но самым тяжким является одиночество вдвоем, одиночество семейного человека. Именно таким было одиночество Гезы Варьяша.
Он еще раз взглянул на толстый роман в красивой суперобложке и подумал: «А ведь это мой десятый роман. Скоро мне исполнится шестьдесят, а я написал только десять книг...»
— Оставь книгу, — предложил он сыну, — я подпишу ее чуть позже. — Он поднял голову, посмотрел на сына, испуганно вздрогнул и сказал: — Да сядь же ты наконец, не торчи как столб.
Эндре даже не пошевелился, неподвижно уставившись потемневшим взглядом на отца.
— Сегодня ночью я прочитал твой роман от корки до корки, — тихо произнес он, указав на книгу.
— Ну и?
— Он мне не понравился, — сказал, словно отрубил, Эндре и поспешно добавил: — Написан он довольно интересно, а с точки зрения стиля это, вероятно, лучшее из твоих произведений, но мне роман совершенно не понравился.
Варьяш откинулся на спинку стула и положил руки на колени:
— И что же именно тебе не понравилось?
— Ну, как бы тебе сказать...
— Может, ты просто не понял его?
— Это было бы лучше всего, тогда я просто перечитал бы его еще раз.
Варьяш придвинулся к столу, взял в руки книгу и полистал ее:
— И все же что тебе не понравилось в романе?
— Я, как и ты, далеко не в восторге от многих явлений нашей действительности, но твоя книга даже меня возмутила... Короче говоря, ты написал неправду.
— Выходит, я солгал?
— Да.
— А тебе не кажется, что ты чересчур резок в своих оценках?
— Мне хотелось бы, чтобы ты меня правильно понял, отец, — проговорил Эндре, глядя прямо перед собой. — Ты всегда призывал говорить правду, а когда я наконец-то отважился на это, ты сразу рассердился. А мне хотелось высказать свое мнение... если ты, конечно, не против...
Варьяш положил книгу на стол:
— Я не против: не нравится — значит, не нравится. Давай на этом и закончим наш разговор, а то у меня уже голова разболелась, да и дела... — Он замолчал, не зная, что говорить дальше. — Словом, спорить с тобой я не стану.
Эндре ехидно улыбнулся:
— Я не спорить пришел, а просто хотел поделиться своими соображениями. Ты не раз говорил, что я циник. Что ж, может быть, ты и прав, но только я всегда говорил то, что думаю, и поступал так, как подсказывала мне моя совесть.
Варьяш с любопытством уставился на сына:
— Как прикажешь тебя понимать?
Эндре взял со стола спичку и расщепил ее надвое.
— Папа, ты знаешь, что говорят о тебе на киностудии и в литературных кругах? Не имеешь ни малейшего представления? У меня такое чувство, что ты вообще не знаешь современной жизни. Берешь какие-то отдельные явления, обобщаешь их, а потом делаешь совершенно неверные выводы. — Эндре ждал, что скажет отец, но тот молчал. — В литературных кругах тебя не любят, — продолжал сын, — поэтому, если я тебя продам, передо мной откроются многие двери...
У Варьяша от удивления брови взлетели вверх.
— Продашь? Что это значит?
— Если я присоединюсь к твоим идейным противникам и начну рассказывать о тебе разные любопытные истории. Но я не сделаю этого. Я всегда защищаю тебя даже в том случае, если твои противники правы. Поэтому они и меня не любят. Когда я захожу в комнату, все сразу замолкают или же начинают болтать ерунду, но я-то знаю, в чем дело. Короче говоря, мне очень тяжело.
Эндре посмотрел в окно и увидел, как высоко в небе медленно плыли ослепительно белые облака, ярко освещенные солнцем. Ночной дождь смыл с кустов и деревьев слой бархатистой пыли, и теперь они, словно помолодевшие, плавно покачивали зеленой листвой от малейшего дуновения ветерка.
— Ну, рассказывай, почему тебе так тяжело?
— Потому что ты — мой отец. Я ведь постоянно слышу одно и то же: мол, мне потому так легко живется, что ты известный на всю страну писатель.
— Глупости все это! Я никогда ничего не просил для тебя, я даже не смог устроить тебя в университет.
— Но только потому, что я сам не захотел там учиться. Теперь-то я могу тебе признаться, что спокойно набрал бы необходимое количество баллов и меня, разумеется, приняли бы, учитывая, что я сын Гезы Варьяша. Жоку ведь именно поэтому приняли в университет...
— Тебя бы и так приняли, если бы я попросил, однако я этого не сделал, да и раньше я ничего подобного не делал.
— Ничего не делал? Разве ты не знаешь, сколько людей стремятся работать на киностудии? Есть такие, для которых работа в кинематографии является целью жизни, с детских лет они мечтают об этом. Но взяли туда меня, и не без твоей протекции, хотя у меня нет высшего образования и к кино я не имею никакого отношения. Ты считаешь, что поступил правильно? На киностудии меня презирают за то, что я занимаю чужое место.
— Никакое оно не чужое. Тебя официально назначили на должность.
— А почему бы эту должность не предоставить одному из тех, кто страстно мечтает работать в кино? Я-то ведь не хочу там работать.
— Черт возьми, чего же ты хочешь?
— Ничего. Во всяком случае, я не хочу строить собственное благополучие за счет других.
— Хорошо, увольняйся и занимайся чем хочешь. Если ты идиот, я не стану тебе больше помогать. Так чем тебе не нравится работа на киностудии?
— Не нравится, и все. Ты думаешь, мне приятно постоянно выслушивать, что ты за человек.
— Плевал я на них! Человек не может жить так, чтобы он нравился всем. На киностудии затхлая атмосфера, там варятся в собственном соку дипломированные идиоты, возомнившие себя чуть ли не гениями. На самом же деле они хуже эпигонов и занимаются не чем иным, как воровством.
— Тогда почему же ты хочешь, чтобы я там работал?
— Иди в рабочие, мне все равно. Я уже устал спорить с тобой. Я со своей стороны сделал все, чтобы ты стал человеком. Я хотел, чтобы ты учился дальше. Думал, что через четыре года ты получишь диплом режиссера, а ты, как я погляжу, хочешь стать лодырем. Будь по-твоему, только убирайся ко всем чертям! И с сегодняшнего дня ты не получишь от меня ни одного филлера. Посмотрим, что из тебя выйдет, когда я перестану тебе помогать. А теперь оставь меня, мне надо работать. Книгу можешь забрать: писать на ней я ничего не буду. И еще раз предупреждаю, мне твое поведение осточертело.
«Вот меня уже и из дома выгоняют! — подумал Эндре. — Родной отец называется. Трудно поверить, что когда-то он был революционером, боролся с хортистами, сидел по тюрьмам. Вот сейчас он довольно нелестно охарактеризовал киношников, но это потому, что они где-то далеко, а сидели бы рядом, он наверняка хвалил бы их, как сделал это в своей последней статье. Так каково же все-таки его собственное мнение? И потом, на киностудии работают не только хапуги и бездари, там работает много честных и талантливых людей. Кроме того, отец является депутатом Государственного собрания, но ни разу не выступил по вопросам культурной политики. Именно об этом мне и следовало бы напомнить ему. А еще о том, как он богат, да и за границу ездит постоянно... Но я труслив, поэтому не смею сказать ему правду...»
— Ну, чего же ты ждешь? Уходи, мне надо работать.
— Хорошо, — сказал Эндре, — жаль только, что мы так и не поняли друг друга.
Он направился было к двери, но в этот момент на пороге показался дядюшка Кальман. Это был сухопарый мужчина, сильно облысевший, с лицом, испещренным густой сеткой мелких морщин.