Литмир - Электронная Библиотека

– Подожди, Володя, надо перевязать.

– Сам перевяжу, иди к своему Артуру.

Он отбирает у нее бинт и йод, уносит меня в нашу с Мишкой комнату и, захлопнув дверь перед маминым носом, начинает обрабатывать ранку йодом. Я ору благим матом и пытаюсь вырваться. Йод постепенно перестает щипать, но я накричалась, и мой детский организм требует отдыха. Привалившись головой к папиному плечу, я дремлю и, полусонная, чувствую, как он раздевает меня, укладывает в кроватку и заботливо устраивает поверх одеяла перевязанную ручку.

Еще неглубокий сон мой ненадолго прерван заливающимся голосом канарейки – так звонит наш дверной звонок. Из прихожей доносится возбужденный голос Мишки:

– Мам, представляешь, мы им три гола сейчас забили!

Потом я сразу засыпаю, а утром, когда открываю глаза, Мишкина кровать пуста. Из кухни не доносится ни звука, ни шороха, и мамы нигде нет. Папа помогает мне одеться, выводит на улицу и ведет в детский сад. Еще темно, я, как обычно по утрам, сонно спотыкаюсь, поэтому он берет меня на руки и крепко прижимает к себе.

– Наташка моя, Наташка, – бормочет он, – я им еще покажу, кто лучше сможет обеспечить жизнь моему ребенку!

Кажется, какое-то время после этого папа пил – я помню стоявшую на столе бутылку водки и резкий неприятный запах, исходивший от него по вечерам. Однажды он принес какое-то письмо, прочитал его, но не убрал, а оставил на столе среди книг. На конверте была красивая картинка, и я попросила у папы:

– Дай.

– На, посмотри, – сказал он, протягивая мне конверт, – это от твоего дяди Ромы из Австралии. Поедем в Австралию?

Бутылка с водкой перестала появляться, и от папы больше не исходил неприятный запах. Однажды нам позвонили откуда-то издалека – я уже умела различать местные и междугородние звонки. Папа долго говорил по телефону, смеялся, повторял слово «Рома», а по щекам его почему-то текли слезы. Два дня спустя он вымыл стол, убрал с него все лишнее и, разложив какие-то бумаги, начал их заполнять. Я играла на мягком коврике у окна, но иногда подходила посмотреть, как папа аккуратно вписывает в какие-то клеточки маленькие буквы и цифры.

В тот день, когда мы покидали Москву, мне исполнилось пять лет. Папа подарил мне куклу Машу с открывающимися и закрывающимися глазами, и в течение всего времени перелета из Москвы в Сидней я не выпускала ее из рук, даже когда спала.

До Сиднея мы летели с двумя пересадками больше суток. Москва проводила нас метелью и снегом, а Австралия встретила горячим летним теплом и слепящим глаза солнцем. Помню, как папа медленно что-то объяснял таможеннице на непонятном мне тогда языке. Пока она осматривала наши вещи, ласковая девушка в форме отвела меня в туалет. Кран там был удивительный, я такого раньше не видела, поднесешь руку – вода течет, уберешь – вода перестает течь. Положив Машу на полочку у раковины, я несколько раз подносила руки к крану, потом, наконец, намылила их жидким мылом, вымыла и посушила – сушилка тоже начинала работать, когда к ней подносила руки, но таких в Москве было много. Я спросила у девушки, как устроен такой интересный кран, но она не поняла меня и, улыбнувшись, развела руками.

Дядя Рома встречал нас у выхода, стоя рядом со своей машиной. Они с папой обнялись, потом погрузили в багажник наши вещи, а меня усадили на специальное детское сидение и пристегнули ремнем, что мне крайне не понравилось. Однако спорить было бесполезно, потому что дядя Рома строго сказал:

– Так положено. Подремли немного, скоро приедем.

Я покорилась, закрыла глаза и внезапно вспомнила: а ведь кукла-то Маша осталась в туалете на полочке! Хотела крикнуть папе, что нужно вернуться, но сон уже прочно навалился на меня, усталую и убаюканную плавной ездой. Маша, Москва и белые метели остались в прошлом, которое с годами отодвигалось все дальше и дальше.

В Сиднее мы первое время жили в Розевилле – папа сам переоборудовал заброшенное подсобное помещение, примыкающее к дому Марудиных, в небольшой, но уютный флигель с туалетом и душем. С деньгами у нас тогда, кажется, было неважно, поэтому в будние дни, когда все работали, я оставалась одна – детские сады стоили дорого. Мне разрешали выходить из флигеля и гулять – на огороженном длинным забором участке заблудиться теоретически было негде. Снаружи вдоль забора тянулась широкая тропа, ведущая к станции, но сколько я ни смотрела в щель между рассохшимися досками, никогда не видела, чтобы по ней кто-то шел. И воскресенье, день, когда папа бывал со мной, не приносило мне радости – с утра папа тащил меня в воскресную русскую школу, куда-то в Сити. Чтобы я не забыла русский язык.

Машины у нас не было, а я как раз в то время насмотрелась мультиков про капитана Пауэра и жутко боялась заходить в вагон – они в Сиднее трехэтажные, и мне казалось, что с верхнего уровня сейчас прыгнет Ястреб. Я отказывалась идти к станции, и бедный папа нес меня, тихо плачущую, на руках, а я была уже большая и довольно тяжелая. Когда подъезжал поезд, он накрывал мне чем-нибудь голову, чтобы я ничего не видела, и, заскочив в вагон, сразу взбегал по лестнице наверх.

Конечно, когда мы переехали в Мельбурн, у него уже появилась возможность пригласить для меня педагога русского языка. Очень симпатичная старушка-эмигрантка Фрима Израилевна, педагог с сорокалетним стажем, приехавшая из Ростова к взрослым детям, занималась со мной три раза в неделю, как она утверждала, «по полной программе средней школы». Папа платил ей хорошие деньги, но об этом никому нельзя было рассказывать – иначе Фриму Израилевну лишили бы льгот и субсидий, которые Австралия дает неимущим пенсионерам.

Однажды, уже лет в пятнадцать, я спросила у папы, зачем мне нужен русский язык – неужели мы собираемся вернуться в Россию. Он ответил: «Я-то нет, а вот ты…. Кто знает?». Глаза у него при этом стали такими печальными, что больше я ничего не стала спрашивать – ушла в свою комнату и села учила наизусть заданное мне Фримой Израилевной стихотворение поэта серебряного века Александра Блока. Закрыв уши, повторяла: «Ночь, улица, фонарь, аптека», а сама думала о папе – что же его так мучает? Ведь он сам любил повторять, что это великое счастье – то, что нам удалось уехать из этой проклятой страны….

Тогда, в раннем детстве, я никогда не задавала папе вопросов типа: «Для чего мы сюда приехали? Где наш дом? Где мама? Почему с нами нет Мишки?» Не спрашивала и позже – когда мы уже переехали в Мельбурн, и я достаточно повзрослела. Зачем спрашивать, если ответ, я знала, находится в моей памяти – мне нужно было лишь осознать смысл запечатлевшейся в детском мозгу сцены на кухне, а помнила я все, до единого слова и жеста родителей. Почему? Потому что тот день полностью изменил мою жизнь. Никого ни о чем не спрашивая, я пыталась до всего дойти сама. Сколько мне было, когда пришло понимание, – четырнадцать, пятнадцать? Не помню, но знаю точно: именно тогда я твердо решила все отсечь и забыть. Навсегда. Так зачем теперь, когда мне больше двадцати, вновь вызывать откуда-то этот кошмар?

– Я помню все, что надо, папа, – твердо сказала я, – ты знаешь, какая у меня хорошая память. Но ее я не хочу помнить. И… я не хочу ничего о ней знать.

Папа печально вздохнул.

– Хорошо, не будем об этом, я только хотел сказать…. Это она, – он провел пальцем по прекрасному лицу томно смотревшей с фотографии женщины, – твоя мама. Когда-то я безумно любил ее, потом презирал и ненавидел, а теперь… не знаю. Наверное, каждый имеет право выбирать в жизни свой путь. Если без меня тебе вдруг станет очень одиноко и горько….

– Нет! – закричала я. – Папа, разорви эту фотографию, пожалуйста, я никогда, слышишь, я…. Иначе, я сама разорву!

– Погоди, не кричи, не перебивай, мне трудно говорить. Не вини ее, она… Я помню тот день – лето… рано, а солнце уже взошло. Вышел из дому на работу, а она мела тротуар у подъезда. В грязном халатике, на волосах какая-то жуткая косынка. Остановилась на минуту, посмотрела на меня, улыбнулась, сказала: «доброе утро». Как она была красива, боже мой! В тот день я потерял голову, Иногда говорю себе: надо было думать, ей было только девятнадцать, а мне уже тридцать восемь, и я был достаточно опытен в отношениях с женщинами. Но когда вспоминаю ее…. Нет ни о чем не жалею, у меня было десять лет счастья, и у меня осталась ты. Ты… похожа на нее, те же глаза, тот же рот, такие же волосы – пышные, хотя и светлые. Не уничтожай фотографию. Так вот, что я хотел сказать? Да, вот что: у тебя есть два брата, Мишу ты помнишь, – голос его задрожал, и по исхудавшей щеке неожиданно покатилась слеза, – младшего ты никогда не видела, но… он тоже твой брат, у вас троих одна мать. Я… просил Сэма Доули найти их, они живут в США. Я не хотел ничего о ней знать все эти годы, но ты должна. И если вам когда-нибудь придется встретиться, помни одно: это твоя мать, и я… я любил ее.

8
{"b":"200819","o":1}