Надежда нас не обманула. Мы вошли сначала в дом и, пройдя две залы, очутились на террасе, уставленной роскошнейшими цветами; спустившися с террасы и пройдя дорожкой, тщательно песком усыпанной, через зеленую площадь (из патриотизма называемую левадою), вошли мы в сад, к немалому моему удивлелению, не в английский и не в французский сад, а в простой, естественный дубовый лес, или в дуброву. И если б не желтые дорожки блестели между старыми, темными дубами, то я совершенно забыл бы, что нахожусь в барском саду, а не в какой-нибудь заповедной дуброве. Виргилий мой подвел меня к высокому раскидистому огромному дубу и показал мне на стволе его небольшое отверстие вроде маленького окошечка, сказавши: «Посмотрите-ка в это оконце!» Я посмотрел и, разумеется, ничего не увидел. «Посмотрите пристальнее!» Я посмотрел пристальнее и увидел что-то вроде иконы божьей матери {111}. И действительно, это была икона иржавецкой божьей матери (как мне пояснил мой Виргилий), врезанная в этот дуб знаменитым прилуцким полковником год спустя после Полтавской битвы.
Слушая пояснения сего исторического факта, я и не заметил, как мы вышли опять на леваду, где и встретили хозяина и хозяйку, окруженных толпою улыбающихся гостей своих.
Виргилий мой, довольно ловко для уездного преподавателя, расшаркнулся перед хозяином и хозяйкой, причем хозяин протянул ему покровительственно указательный палец левой руки, украшенный дорогим перстнем. Виргилий мой с подобострастием схватил его палец обеими руками и рекомендовал меня как своего друга и ученого собрата. Я в свою очередь тоже расшаркнулся, надо сказать правду, довольно по-ученому, то есть по-медвежьи, после чего толпа гостей увеличилась двумя членами.
Не описываю вам ни хозяйки, ни хозяина, потому что во время нашей аудиенции на дворе было почти темно, следовательно, подробностей рассмотреть было невозможно. А как ни будь хороша картина в целом, но если художник пренебрег подробностями, то картина его останется только эскизом, на который истинный знаток и любитель посмотрит и только головой покачает и отойдет со вздохом к портретам Зарянки {112}восхищаться гербами, с убийственною подробностью изображенными на пуговицах какого-нибудь вицмундира.
Во избежание помавания главы знатока и любителя оконченных картин, я ограничусь только первым впечатлением, что, по мнению психологов, самая важная черта при изображении характеров.
Первое впечатление, произведенное на меня хозяйкою, было самое приятное впечатление, а хозяином — напротив. Но это, быть может, указательный палец левой руки, так благосклонно протянутый моему приятелю, был причиною такого неприятного впечатления. Веселая толпа гостей тихонько двигалася к дому, уже освещенному ярко внутри, а на террасе между роскошными цветами и лимонными деревьями только еще разноцветные фонари развешивали.
Лишь только хозяин с хозяйкой вступили на террасу, как крепостной оркестр грянул знаменитый марш из «Вильгельма Телля» {113}. После марша сейчас же, не переводя духу, полонез, и бал начался во всем своем величии.
Некий ученый муж {114}, кажется барон Боде, поехал из Тегерана к развалинам Персеполиса и описал довольно тщательно свое путешествие до самой долины Мардашт; увидевши же величественные руины Персеполиса {115}, сказал: «Так как многие путешественники описывали сии знаменитые развалины, то мне здесь совершенно нечего делать». Я то же могу сказать, глядя на провинциальный бал, хотя мое путешествие не имело цели описания провинциального бала и не было сопряжено с такими трудностями, как путешествие из Тегерана к развалинам Персеполиса, да и сравнение, надо правду сказать, я делаю самое неестественное. Да что делать, — что под руку попало, то и валяй.
Любую повесть прочитайте современной нашей изящной словесности, везде вы встретите описание если не столичного, то уж непременно провинциального бала, и, разумеется, с разными прибавлениями насчет нарядов, ухваток или манер и даже самых физиономий, как будто природа для провинциальных львиц и львов особенные формы делала. Вздор! Формы одни и те же, и львицы и львы одни и те же, и ежели есть между ними разница, так это только та, что провинциальные львы и львицы немножко ручнее столичных, чего (сколько мне известно) списатели провинциальных балов не заметили.
Следовательно, все балы описаны, начиная от бала на «Фрегате Надежда» {116}до русской пирушки на немецкий лад, где усть-сысольские ребята немножко пошалили.
И в отношении провинциального бала я могу сказать смело, что мне совершенно нечего делать, как только любоваться свежими, здоровыми лицами провинциальных красавиц,
Одно меня немного озадачило на этом бале, именно то, что не видно было ни одного мундира, несмотря на то, что в Прилуцком уезде квартировал стрелковый батальон. Не постигая сей причины, я обратился к моему Виргилию.
А Виргилий мой в эту самую секунду выделывал в кадрили па самым классическим образом. Я терпеливо ожидал конца последней фигуры кадрили, а между тем разгадывал вопрос предположениями. «Может быть, — думал я, — они того? Но нет, эта профессия принадлежит более гусарам и вообще кавалерии, а ведь они пехотинцы, да еще с ученым кантом {117}. Нет, тут что-нибудь да не так!»
В эту минуту кадриль кончилась и вспотевший мой Виргилий подошел ко мне.
— А! каково пляшем! — проговорил он утираясь.
— Ничего, изрядно, — отвечал я рассеянно. — А вот что, — сказал я ему почти шепотом, — отчего это военных нет на бале?
— Их почти нигде не принимают, тем более в таком доме, как дом нашего амфитриона.
«Странно!» — подумал я и, подумавши, спросил: — А барышни ничего?
— Ничего.
— Таки совершенно ничего?
— Совершенно ничего.
В это время заиграл вальс, и ментор мой завертелся с какой-то аппетитною брюнеткой. А я, протолкавшися кое-как между зрителей и зрительниц, то есть между горничных и лакеев, столпившихся у растворенных дверей, вышел на террасу и думал о том, [что]
Мы подвигаемся заметно.
Бал был увенчан самым роскошным ужином и не спрыснут, не запит, а буквально был залит шампанским всех наименований. Меня просто ужаснула такая роскошь.
После ужина амфитрион предложил гросс-фатер {118}, что и было принято с восторгом счастливыми гостями.
Гросс-фатер начался и продолжался со всей деревенской простотой до самого восхода солнца.
«Красавицы, особенно красавицы вроде героинь покойного Бальзака {119}, то есть красавицы не первой свежести, не советую вам танцевать до восхода солнечного! Власть, утвержденная при свете свечей над нашим бедным сердцем, распадается при свете солнца, и обаяние, навеянное вами в продолжение ночи, сменяется каким-то горько-неприятным чувством, похожим на пресыщение. Но вы, алчные пожирательницы бедных сердец наших, в торжестве своем и не замечаете, как близится день, и могущество ваше исчезает, как тот прозрачный туман, разостлавшийся над болотом».
Так думал я, оставляя веселый, непринужденный гросс-фатер и пробираясь между дубами к нашему лагерю (гости не помещались в зданиях: разбивалося несколько палаток в конце сада, что и означало лагерь, или, ближе, цыганский табор). Приближаясь к палаткам, блестевшим на темной зелени, я, к немалому моему удивлению, услышал песни и хохот в одной палатке. То были друзья-собутыльники, предпочитавшие мирскую суету уединению, нельзя сказать совершенному. Я кое-как прокрался в свою палатку, наскоро переменил фрак на блузу и скрылся в кустах орешника.
Я не знал, что к саду примыкает пруд, и мне показалося странным, когда густые, темные ветви орешника стали рисоваться на белом фоне. Я вышел на полянку, и мне во всей красе своей представилося озеро, осененное старыми берестами, или вязами, и живописнейшими вербами. Чудная картина! Вода не шелохнется, — совершенное зеркало, и вербы-красавицы как бы подошли к нему группами полюбоваться своими роскошными широкими ветвями. Долго я стоял на одном месте, очарованный этой дивною картиной. Мне казалося святотатством нарушить малейшим движением эту торжественную тишину святой красавицы природы.