Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Да, ты-таки, Микитовна, видела на своем веку багато дечого! — говорил хозяин, с участием глядя на старушку.

— И не говорите, Степановичу! Не приведи господи никому того видеть, что я видела.

— Господь его милосердный знает, — продолжал хозяин, обращаясь ко мне, — как это воно все мудро да хитро устроено на свете! Я про себя скажу: меня эти проклятые голодные годы просто на ноги поставили. У меня своего хлеба-таки было довольно, да у людей еще прикупил, как будто знал, что будут неурожаи. Вот как настал голодный год, ко мне все и сунулись за хлебом. Я хотя и вчетверо продавал дешевле, нежели паны евреям продавали, а все-таки выручил порядочную копейку. Чумаки мои одну зиму зимовали с худобоюна Дону, а другую перезимовали за Днестром, а там голоду не було; волы, слава богу, и чумаки вернулыся живи и здорови, да еще и соли и рыбы мени привезлы, а хлиб святый дома проданый. Вот у меня и гроши, и скотина, слава богу, жива и здорова. Так и бог его знает, как это воно так делается на свете, так дивно! — прибавил он, обращаясь к рассказчице.

— Такой уже ваш талан, Степановичу, — сказала она вздыхая. — За то вам и господь посылает, что вы в нужде людей не оставляете! Вот хоть бы и я теперь, если бы не вы, куда бы я приклонилася с этою бедною сиротою? Хоть с горы та в воду…

— Господь с вами, Микитовна! Мы свои люди. С кем же нам делиться, как не с вами? А тым часом продолжайте, Микитовна, а то, може, нашому гостеви и заснуть треба, — говорил он, на меня поглядывая.

— Кое-как прошло лето, — продолжала старушка. — Осени мы и не видели, разом наступила зима — да лютая такая, да жестокая: и холод, и голод разом посетил нас. Лес, ободранный весь, высох, а князь, наш хозяин, запретил его на дрова рубить. «Кто, говорит, хоть веточку срубит, того, говорит, в гроб вгоню. Лес славный, сухой, летом примусь, говорит, палаты себе строить. Я люблю простор, мне нужен дворец, а не лачуга хохлацкая, в которой я теперь гнезжуся, как медведь в берлоге!» И люди бедные и мерзли, и мерли. А что с ним будешь делать? Сказано — пан, что хочет, то и делает.

На первой неделе филипповки {95}разрешилась она, бедная, от бремени и не хотела взять мамку, а сама кормила свое дитя. Вскоре после крестин поехал он в Козелец к товарищам и прогостил у них целую неделю. Отдохнули мы без него немного, слава богу. Только ночью, мы уже спать легли, приезжает он, ломится в двери да кричит. Я вскочила, отворила дверь, достала огня, только смотрю, какая-то женщина с ним, в картузе и офицерской шинели. Как крикнет он на меня: «Что ты, — говорит, — глаза вытаращила? Пошла вон, дура!» Я и ушла в свою комнату.

На другой день, за чаем, он сказал Катрусе:

— Знаешь, душенька, какой сюрприз мне сделала сестрица? Не написавши мне ни слова, что хочет с тобою лично познакомиться, взяла да и приехала, как говорится, не думавши. Такая, право, ветреница! И вообрази себе, на перекладных ведь приехала, — настоящая гусар-баба. Просто одолжила! Вчера, вообрази себе, подхожу я к почтовой станции, смотрю, тройка у ворот стоит совсем готовая. Я остановился: дай, думаю, посмотрю, кто такой поедет. Только смотрю, выходит дама. Я, знаешь, так того… ты прости меня, душоночек, — проклятая привычка! Смотрю… и представь себе мой восторг! — это была моя сестра. Тут мы, разумеется, бросились в объятия друг другу.

— А я и не знала, что у тебя есть сестра, — проговорила Катруся.

— Как же, есть, и не одна, а две. Одна замужем за графом Горбатовым, та постоянно живет в столице при дворе; она бы тоже ко мне прикатила, но, знаешь, нельзя, она слишком заметна при дворе. Я тебе, душенька, свою сестрицу сейчас представлю.

Как полотно побледнела моя бедная Катруся: она, верно, бесталанная, догадалась, какая это будет сестрица. Через минуту он ввел под руку женщину, не знаю — молодую, не знаю — старую, за белилами та румянами нельзя было узнать.

— Рекомендую тебе, душенька: княжна Жюли Мордатова.

И она вертляво поклонилась, проговорила что-то, не знаю — по-русски, не знаю — по-польски, — я ничего не разобрала, да Катруся, думаю, тоже, потому что она ей и головою не кивнула, а только побледнела пуще прежнего.

— Ты извини ее, друг мой: она у меня еще институтка, по-русски почти слова не выговорит, а в высшем кругу в русском языке никакой нет надобности. Да я про себя скажу, — я до двадцати лет не умел по-русски двух слов сказать. У нас в Грузии почти все равно, что и в столице — никто по-русски не говорит, — все пофранцузски. Такая мода, мой друг! Мы и свою крошку в столицу в институт пошлем, не правда ли?

Катруся не могла долее вытерпеть. Она молча встала и ушла в детскую, и я ушла за нею. А Катерина Лукьяновна осталася одна со своими князьями. Я была бы счастлива, Степановичу, если бы я забыла то, что у нас творилося в доме. Но бог меня, не знаю, за что, памятью покарал.

После этой проклятой сестры я ни на одну минуту не оставляла моей Катруси, да и она, моя бесталанница, с той поры ни шагу не выступала из своей комнаты. Господи! Святая Катерино великомученице, страдала ли ты так, как она, моя бедная Катруся, страдала? Бывало, день плачет, ночь плачет. Я уже не знала, что с нею и делать. Вот она плакала, плакала, да и начала уже в уме мешаться. Я хотела было ребенка отнять от груди, нет, не дает: «Умру, говорит, с ним вместе, пускай меня в одну трунуположат с ним, пускай, что хотят, делают, а его я никому не отдам!» Что же мне было делать с нею? Я так и оставила дитя; смотрю только, бывало, да плачу. Катерина Лукьяновна тоже, бывало, зайдет в нашу комнату, посмотрит на свою княгиню и хоть была гордая, но заплачет и выйдет из комнаты.

А тут же рядом в других комнатах песни да музыка, точно в корчме на перекрестном шляху, а еврейка Хайка, что князь назвал своею сестрицею, так и носится с драгунами, и поет, и пляшет, и всякие фигуры выделывает, отвратительная, — даже трубку курила!

Катруся, моя бедная, сначала показывала вид, что ничего не видит и не слышит; а после уже ей, сердечной, невмоготу стало, да что станешь делать с таким иродом? У нашей сестры, сказано, одни слезы, ничего больше не осталось. А слезы что? Вода! Ох! Не одну реку пролила она этой горькой воды! А он, как ни в чем не бывало, зайдет к ней иногда, да еще спрашивает: «Как ты себя чувствуешь?» Как будто ослеп, — прости ты меня, господи, — не видит, что ее, бедную, едва ноги носят. «Не послать ли, друг мой, в Козелец за полковым штаб-доктором?» — «Не нужно», — скажет она, да и замолчит. «Ну, как знаешь; это твое дело, а не мое. Я в твои дела, друг мой, никогда не мешаюсь», — скажет, бывало, и уйдет, хлопнувши дверью.

Только мы и свет божий видели, когда, бывало, он уедет куда-нибудь недели на две, на три к своим товарищам драгунам. Тогда мы без него вымоем, выскоблим полы и выветрим немного покои, а то просто конюшня конюшнею. Раз он тоже ночью приехал и привез с собою другую сестру, уже не еврейку, а полячку или цыганку, кто ее знает, — помню только, что была черная, — и хотел тоже рекомендовать Катрусе, только она его и в комнату не пустила.

Зима уже близилась к концу. Как раз на середокрестной мужики наши, собравшися громадою, пришли к нему просить зернового хлеба для посеву. Что ежели, говорят, бог уродит, то они ему его добро возвратят седмерицею. Куда тебе! И выговорить слова не дал, прогнал их, бедных, да еще и собаками притравил. Хотела было вступиться за них сама Катерина Лукьяновна, да как он гаркнет на нее: «Молчать! — говорит. — Не ваше дело: я сам знаю, что делаю. Я в ваши чепцы да кофты не мешаюсь, так прошу не вмешиваться и в мои распоряжения». — Сказавши это, кликнул своего Яшку и велел закладывать тройку, чтобы ехать куда-нибудь к своим драгунам.

Когда он уехал, Катерина Лукьяновна пошла в клуню, чтобы выбрать полускирдок жита и пшеницы, да и велеть смолотить мужичкам для семян: она думала, что он по своему обыкновению долго проездит. Посмотрела около клуни и половины скирд хлеба не досчитала. «А куда же все это делося?» — спрашивает она у токового. А токовой отвечает, что сам князь по частям всё евреям продавал, да половину уже и продали: и солому и полову— все продали евреям, а евреи, разумеется, солому — драгунам, а полову (мякину) — нашим же мужикам, а они, бедные, и полове были рады! Катерина Лукьяновна выбрала одну скирду жита, а другую — пшеницы и велела мужикам молотить. «Только поскорее, говорит, молотите, а то приедет князь, так он не даст вам ничего». Так и сталося! На другой день, только что начали молотить, глядь! — въезжает сам на двор. «Что вы делаете, мошенники? — крикнул на них. — Как вы посмели? Кто вам приказал? Я вас!» — да как выхватил нагайку у кучера или у Яшки, да как принялся молотниковмолотить, так что ни одного на току не осталось, — все разбежалися. Досталось же и Катерине Лукьяновне за эту молотьбу! Она, бедная, три дня с постели не вставала!

41
{"b":"200795","o":1}