Находясь по ту сторону не-истории, постмодернизм моделирует прошлое и таким образом, что оно выступает временем, когда не совершилось опознание какого-либо исторического события. В ранней новелле одного из зачинателей русскоязычного постмодернизма Абрама Терца «Пхенц» спустившийся на Землю в 20-е гг. нашего столетия (в период господства авангарда!) инопланетянин живет неидентифицированным в коммунальной квартире. Н. Шмелев («Последний этаж») рассказывает о том, как остался нераскрытым плагиат, случившийся в сталинскую эпоху.
2.3.2. Оставляя позади себя авангардистское будущее, в котором прекращается развитие, постмодернизм объявляет любую эсхатологию исчерпанной: Ж. Деррида утверждает, что апокалиптическая катастрофа постигла самое апокалиптичность[686].
Ожидание светопреставления — предмет насмешки в рассказе Е. Попова «Эсхатологические настроения определенной части бывшей молодежи» (предчувствие конца мира связывается здесь с зубной болью, которой страдает герой).
В других случаях, однако, передвижка неисторического будущего вспять по временной оси, состаривание такового не влечет за собой у постмодернистов упразднения эсхатологического подхода к миру, но, напротив, выражается в такой модели, в которой настоящее существует после того, как история уже давно достигла конца (= постисторизм). В этой ситуации у современности, потерявшей преобразовательную мощь, не может быть иной задачи, кроме исследования более не продолжающейся культуры, подобного археологическому. Лучший пример здесь — роман Битова «Пушкинский Дом», герой которого, литературовед, постепенно осознает, что русская культура пришла к своему пределу в 1917-м г.
Постмодернистский роман создает и такую перспективу во времени, сообразно которой в будущем восстановится история, которой недоставало некоему миру (по принципу: в будущем не будет не-истории). «Палисандрия» Саши Соколова заканчивается подготовкой привоза на родину 2 ООО ООО могил русских эмигрантов.
Раз неисторическое будущее было, то можно лишь испытывать ностальгию по революционному Страшному суду, по итоговому решению исторических проблем: роман Лимонова «Это я — Эдичка» описывает разочарование героя, постигшее его после знакомства с нью-йоркскими революционерами, среди которых он пытался найти себе единомышленников, но не обнаружил готовности совершить социальный переворот.
Если не-истории все же предстоит совершиться в дальнейшем ходе событий, то она будет не более чем ложью. В повести «Свой круг» Петрушевская рассказывает о смертельно больной женщине, которая на глазах друзей безжалостно избивает сына с тем, чтобы ушедший от нее муж возмутился бы ее поступком и взял на себя воспитание ребенка, чего он не сделал бы после смерти жены, не будь он свидетелем ее (мнимой) жестокости. Знаменательно, что Петрушевская, показывающая акт псевдосадизма, скрытно полемизирует в «Своем круге» с историческим авангардом: противницу героини зовут Марина, как Марину Цветаеву; муж этой антагонистки носит имя Сергей, как и супруг Цветаевой, Эфрон; друг мужа — осведомитель КГБ по имени Андрей: ср. двойное имя Эфрона, Сергей-Андрей и его участие в акциях, которые НКВД проводил в 30-е гг. в Париже.
2.4.1. Преодолевая не-историю в прошлом и в будущем, постмодернизм приурочивает ее к настоящему[687].
Рисуемое возможным событие часто так и не происходит в постмодернистском тексте. Такого рода бессобытийность характеризует, например, ранний рассказ Битова «Пенелопа» (опустошение сюжетной схемы распространено и в современной западной литературе — ср. хотя бы новеллу П. Зюскинда «Голубь» («Die Taube»), где напряженное ожидание героем зловещих происшествий ничем не разрешается). Случилось ли что-то или нет, нельзя понять: в рассказе Е. Попова «Кто-то был, приходил и ушел» героиня не в силах установить, посещали ли ее жилье сотрудники КГБ с целью негласного обыска, и в конце концов эмигрирует.
Если событие все же случается, то оно затем аннулируется, так что сюжет возвращается в своей финальной стадии после момента кризиса к исходной ситуации: одному из двух осужденных на пожизненное заключение персонажей в пьесе Бродского «Мрамор» удается убежать из тюрьмы, после чего он добровольно приходит назад, купив корм для канарейки. В этом плане передвижение от старого исторического периода к новому неосуществимо: диссидентка из романа В. Г. Сорокина «Тридцатая любовь Марины», не желающая мириться с остатками сталинизма, встречает секретаря заводского парткома, испытывает с ним оргазм и становится образцовой участницей социалистического соревнования, растворяясь в рабочем коллективе. Самый постмодернистский текст стремится к неоригинальности, к компрометированию культа нового, свойственного авангарду, о чем пишут многие исследователи нашей современности[688] (ср. выше об имитации симбиотическим ребенком материнских действий).
Излюбленная постмодернизмом форма события — тотальное разрушение какой-либо жизненной сферы: в новелле В. Г. Сорокина «Падеж», ставшей одной из глав «Нормы», приехавшее из города начальство дотла сжигает колхоз, в котором обнаружилась эпидемия, погубившая содержавшихся там заключенных.
He-история в настоящем находит себе выражение также в том, что у изображаемого в тексте процесса его конец совпадает с началом. Замкнутые циклы не позволяют их участникам перейти к новым действиям, совершить историческую акцию. Герой романа Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» после длительного путешествия попадает вновь в исходную точку своего странствия. В той же «Норме», как уже говорилось в другой связи, показан социум, гражданам которого вменено в обязанность поедать испражнения. Конец и начало не различаются даже в масштабе эволюции всего живого: в рассказе В. Г. Сорокина «Открытие сезона» речь идет об охоте на людей как на диких животных — последний пункт биологического развития, человек, Оказывается эквивалентным сугубо отприродным существам, охотничьим трофеем.
2.4.2. Ввиду того, что текущий момент не историчен, история в целом представляется постмодернизму прежде всего в качестве потенциальной. Р. Козеллеку кажется бессмысленным говорить о «каком-то одном историческом времени»; человек живет сразу в нескольких «налагающихся одно на другое временах»[689]; в сущности, добавим мы, он может выбирать себе ту или иную историю. В другой работе Р. Козеллек свел свои соображения об истории к позднее ставшему ходовым формульному ее определению: «die Gleichzeitigkeit des Ungleichzeitigen»[690]. По Ю. М. Лотману, переход культуры из данного состояния в другое являет собой воплощение одной из многих возможностей, которыми она располагает[691] (другими словами, история могла бы протекать и иначе, чем это было).
Потенцированность истории результируется в постмодернистской литературе, в частности, в том, что художественный текст приобретает полифинальность (перебор разных окончаний романа мы находим, например, в «Пушкинском Доме»)[692]. Еще один свойственный постмодернистскому нарративу способ продемонстрировать эту потенцированность заключен в том, что он устанавливает равнозначность явно фантастической и фактической или правдоподобной историй, излагая обе параллельно. Так, «Жизнь в ветреную погоду» Битова смешивает изображения повседневного времяпрепровождения на даче и атомной войны (обсуждаемый прием, пожалуй, более ощутим в западном постмодернистском романе: «Бойня № 5» («Slaughterhouse-Five») К. Воннегута развертывает одновременно достоверное описание бомбардировки Дрездена и рассказы о космических пришельцах; в «Конце мировых новостей» («The End of the World News») А. Берджесса биография Фрейда объединяется с повествованием о столкновении Земли с небесным телом)[693].