Литмир - Электронная Библиотека
A
A

C. Символизм, или истерия

«Вы — вне себя: у себя Самого»

(Андрей Белый)

I. Символизм и авангард (элементы постсимволизма в символизме)

1. Интранзитивность и панкогерентность

1.0.1. Психоаналитическая модель символистской (в широком смысле этого слова, т. е. постреалистической) словесной культуры, которую мы собираемся набросать ниже, вырастает в самом существенном из автомодели, имевшей хождение среди символистов., Определяя символистский психотип как истерический, мы следуем за пионерским трудом М. Нордау «Entartung»[186] — первой из известных нам научных попыток описать, некое культурно-диахроническое целое в психологических терминах[187] (она предвосхищает такие современные психотипологические исследования разных исторически складывающихся ментальностей, как, например, книгу К.-Ж. Дюбуа о циклотимической личности маньеристской эпохи[188] или работу К. Лэша о постмодернистском нарциссизме[189]). Позднее нам неизбежно придется ответить на вопрос, почему именно в символизме культура начинает отдавать себе отчет в том, что ее историческое движение представляет собой смену господствующего в ней характера.

1.0.2. Русские символисты были хотя бы отчасти солидарны с «диагнозом», который М. Нордау поставил культуре рубежа прошлого и нынешнего веков. Так, Белый на склоне лет следующим образом оценивал финал своего первого сборника стихов «Золото в лазури»:

…это стихотворение понятно лишь в линии «истеризма» и чудовищно сектантского хлыстовства…[190]

Однако самооценки, подобные только что приведенному высказыванию, периферийны в русском символизме. В основном он не был склонен к автопсихологизированию. Самоопределяясь, русский символизм искал свое историческое оправдание прежде всего в качестве гносеологической, эстетической и прагматической (сотериологической) системы, позволяющей ее создателям расширить до того релевантную сферу познаваемого, ввести в оборот ранее неизвестные приемы выразительности и построить утопическую «соборную» культуру (ср. такие автомоделирующие трактаты символистского времени, как «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» Мережковского (1892–1893), «О символистах и декадентах» В. Розанова (1896), «Элементарные слова о символической поэзии» Бальмонта (1900, 1904), «Ключи тайн» Брюсова (1904), «Две стихии в современном символизме» Вяч. Иванова (1908), «О современном лиризме» Анненского (1909), «Эмблематика смысла. Предпосылки к теории символизма» из сборника статей Белого «Символизм» (1910), «Русские символисты» (1910) Эллиса (Л. Л. Кобылинского) и др.).

Хотя Фрейд был сравнительно рано реципирован в России («Психопатология обыденной жизни» (1904) была издана в Москве в 1910 г.[191]), хотя фрейдистская доктрина была значительно обогащена трудами русских психоаналитиков[192], хотя в лице Зощенко психоанализ получил одного из самых ярких своих литературных апологетов, русская культура в ее целом не желала занять по отношению к себе психологическую метапозицию. А. М. Пятигорский так концептуализует неотзывчивость русских к психоанализу:

…в некоторой усредненной характерологии человека русской культуры присутствует глубокое пренебрежение к инстинкту, к любой неосознанной спонтанной силе <…> Ситуация давит на тип в русской культуре[193].

Согласимся с этими суждениями как с феноменологически верными. Но они требуют ноуменологического дополнения. В духе психоаналитической диалектики следовало бы сказать, что антипсихологизм был защитной реакцией, посредством которой русская культура старалась избавиться от своей идиосинкратичности, ослабить свою особость в отношении к общеевропейской культурной динамике, «снять» свою чрезмерную специфичность, сформировавшуюся тогда, когда Московское государство осталось после падения Византии единственным в мире самостийным православным регионом[194]. Русская культура была и есть гипертрофированно индивидуальной, и потому она жертвовала, чтобы компенсировать это положение дел, онтогенезом в пользу филогенеза.

1.0.3. Вернемся к книге М. Нордау. При всех ее достоинствах ее объяснительная сила ограничена уже потому, что ее автор, первым открывший в культуре психотипологическое содержание, трактовал «конец века» — в соответствии с уникальностью своего взгляда — не как один из этапов в эволюции психизма, но как аномалию, психическую болезнь (порожденную «большим городом»[195]). Чтобы психологизировать символизм вне оценочности, отбросив мысль о том, что культура может быть патогенной, нужно вначале рассмотреть его как одну из возможностей мышления о мире, равноправную с другими (предшествующей, реалистической, и последующей, авангардистской) возможностями.

1.1.0. Символизм конституировал себя, отрицая реалистическую аналогию. Одним из системопорождающих отношений в постреалистическую эпоху была интранзитивность (если yRz, то неверно, что xRy и xRz). Мир данного и мир искомого (физическое и метафизическое, фактическое и гипотетическое, наблюдаемое и мыслимое, свое и чужое) регулярно связывались в символистских текстах так, что посредующее между двумя мирами звено подвергалось отрицанию. Иначе говоря, символизм брал под сомнение — будь то скепсис онтологического или аксиологического порядка — все то, что может быть понято как tertium comparationis.

Интранзитивность находила воплощение в ряде типовых сюжетов, повторяющихся в текстах символизма на протяжении всей его истории. Назовем некоторые из этих литературных ситуаций, довольствуясь минимумом иллюстративного материала:

1.1.1.

Фиктивное посредничество
. Эту мотивную парадигму образуют сочинения, которые описывают ошибку актанта, занятого поисками или выбором медиатора. Так построен, например, рассказ З. Гиппиус «Богиня»[196]. Студента Апостолиди (он же Пустоплюнди) влечет к себе «какой-то неизвестный мир». Студент обожествляет Павлу Сергеевну Крестовоздвиженскую (она же Попочка), видя в ней земное воплощение высшей (точно не определенной) реальности. Во время пикника Попочка падает в канаву — герою открывается, что его возлюбленная «равна ему, равна всем». Ложный выбор медиатора между известным и неизвестным мирами не означает, что самое высшая реальность отсутствует. Возможность познать ее не отнимается у героя вовсе. Текст завершается новой попыткой Апостолиди приобщиться сакральному и прекрасному — с этой целью он отправляется в Грецию созерцать античные руины[197].

Сходным образом конструируются произведения и многих других символистов, в том числе роман Сологуба «Мелкий бес». Учитель Передонов надеется на то, что его любовница Варвара выхлопочет ему у княгини место инспектора, однако посредническая функция Варвары — кажимость: письма княгини с обещанием протекции оказываются фальшивкой.

вернуться

186

«Der Arzt <…> erkennt in der fin-de-siècle-Stimmung <…> auf den ersten Blick das Syndrom <…> zweier bestimmter Krankheits-Zustände <…> der Degeneration oder Entartung und der Hysterie…» (Max Nordau, Entartung, Erster Band, Berlin 1892, 20).

вернуться

187

В 1930-х гг. М. Дид неоправданно перенес понятие истерии (без ссылок на М. Нордау) на всю культуру модернизма, включая сюда и исторический авангард (Maurice Dide, L’hystérie et l’évolution humaine, Paris 1935, passim). По мнению этого автора (213 ff), человеческая культура начинается в первобытном обществе как явление истерии; модернизм с его «мифоманией» пытается выскользнуть из поступательного развития культуры. В наши дни психокультурологический почин М. Нордау, кажется, вновь получает заслуженное признание — ср.: Christina von Braun, Nicht Ich: Logik, Lüge, Libido (1985), 3. Aufl., Frankfurt am Main 1990, 420–421.

вернуться

188

Claude-Gilbert Dubois, Le maniérisme, Paris 1979, 19 ff.

вернуться

189

Christopher Lasch, The Culture of Narcissism. American Life in an Age of Diminishing Expectations, New York 1979, passim.

вернуться

190

Андрей Белый, Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития, Ann Arbor, Michigan 1982, 40. Интертекстуальный анализ сочинений Белого обнаруживает его знакомство с книгой М. Нордау. Один из «симптомов» культурогенной истерии М. Нордау усматривал в распространении на грани двух веков писательских школ и группировок, в рамках которых, по его мнению, подражатель-истерик получал право эксплуатировать достижения действительно оригинальных художников: «Diese Krüppel <подразумеваются подражатели. — И.С.> bilden die gtoße Mehrheit der berufsmäßigen Schriftsteller und Künstler <…> Sie nun finden es, welche sich beeilen, jeder neuen Richtung, die in Mode zu kommen scheint, den Тroß zu liefект» (M. Nordau, op. cit., 51–52). В «Арабесках» Белый впрямую цитирует это место из «Entartung»: «за символизмом потянулся обоз» (Андрей Белый, Арабески. Книга статей, Москва 1911, 334). Влияние тезиса, выдвинутого М. Нордау, прослеживается и в некоторых других статьях русских символистов — ср., например, «Бальмонт-лирик» Анненского или «О смысле танца» М. Волошина. О рецепции сочинения М. Нордау Горьким см. подробно: Hans Giinther, Der sozialistische Übermensch. M. Gor’kij und der sowjetische Heldenmythos, Stuttgart, Weimar 1993, 53 ff.

вернуться

191

He исключено, что «Психопатология…» оказала воздействие на «Двенадцать» Блока: он изображает то же, что исследовал Фрейд, — оговорки («— Ой, пурга какая, Спасе! — Петька! Эй, не завирайся! От чего тебя упас Золотой иконостас?» (А А Блок, Собр. соч., т. 3, Москва, Ленинград 1960, 356)), забывание имени («…И идут без имени святого Все двенадцать — вдаль» (там же)). И у Фрейда, и у Блока мы находим поскользнувшуюся истерическую женщину («Вот барыня в каракуле К другой подвернулась: — Уж мы плакали, плакали… Поскользнулась И — бац — растянулась!» (там же, 348)). Фрейд начинает свою книгу с рассказа о том, как он забыл имя автора фрески, посвященной Страшному суду (Синьорелли). Поэма Блока рисует Страшный суд (который вершат красногвардейцы, возглавляемые Христом). Знаменательно, что для характеристики главного героя «Двенадцати» Блок использует термин из понятийного арсенала психоанализа: «бессознательный ты, право…» (там же, 356). Читал ли Блок «Психопатологию…», неизвестно (ее нет среди книг блоковской библиотеки). Но даже если наше предположение о влиянии Фрейда на Блока ошибочно, непреложным остается тот факт, что оба подходили к человеку с одинаковой (психопатологической) меркой.

вернуться

192

Ср., прежде всего: Sabina Spielrein, Die Destruktion als Ursache des Werdens (1912). — In: S. S., Ausgewählte Schriften, Bd. 2, Berlin 1986, 110 ff.

вернуться

193

А. Пятигорский, О психоанализе из современной России. (Буддистические заметки). — Russia, 1977, № 3, 32, 38.

вернуться

194

Не случайно первое психологическое учение на Руси, созданное Нилом Сорским, возникает вскоре за тем, как турки заватывают Константинополь, и выступает в виде наставлений, требующих от личности преодоления «страстей», «помыслов», желаний, т. е. в виде саму себя отменяющей науки о психике; см. подробно: И. П. Смирнов, О древнерусской культуре, русской национальной специфике и логике истории, 101. В аспекте автопсихоанализа нельзя не сказать о том, что наша книга представляет собой попытку «сверхкомпенсации» (если воспользоваться любимым термином А. Адлера) относительно русского антипсихологизма.

вернуться

195

Max Nordau, op. cit., 55 ff.

вернуться

196

З. Н. Гиппиус, Новые люди. Рассказы, 2-е изд., С.-Петербург 1907, 61–85.

вернуться

197

Понятно, почему символистские тексты сосредоточиваются на начальной фазе пути героя, а не на прохождении пути (соответствующие примеры разбираются в: К. Ф. Тарановский, Вдаль влекомые. Один случай полемики Блока и Белого с Вяч. Ивановым. — Slavica Hierosolymitana, 1981, Vol. V–VI, 289–296). Под символистским углом зрения в пространстве-времени нет такого отрезка, который мог бы соединить отправной и конечный пункты движения (ср. реалистический эволюционизм). Герой, достигший цели, отбрасывается к началу пути. Историософия символизма, если она не предсказывает возвращения человечества в мифологическое прошлое, катастрофична: переход в будущее означает либо наступление хаоса (массы, зараженные манией противоречия, уничтожают в рассказе Брюсова «Республика Южного Креста» утопический город, которому предстоит быть отстроенным и обжитым заново), либо восстание мертвых (в «Красном смехе» Л. Андреева земля выталкивает из себя трупы, которыми заполняется земное пространство), либо воцарение нетворческих сил мещанства («Грядущий хам» Мережковского) и т. п. Символистам в высшей степени свойственна мезофобия — страх пребывания в центре притяжений и отталкиваний: ср. хотя бы стихотворение Блока «День проходил как всегда…», где лирический субъект бежит в иной мир из квартиры, в которую почта, телефон, посыльные и визитеры непрерывно поставляют разнообразную информацию.

36
{"b":"200781","o":1}