Другая трудность заключалась в необходимости выстроить портретную галерею на территории собрания сочинений, где в основу распределения материала по томам положен не хронологический, а жанровый принцип. В этих обстоятельствах та или иная гравюра могла быть лишь очень условно соотнесена с содержанием того или иного тома, хотя биографическая линия была задана первой гравюрой «Пушкин в лицейские годы» В. Фаворского, открывавшей 1-й том. Если перелистать все девять томиков, оказывается, что «возраст поэта» не всегда совпадает с хронологическими рамками тома. Так, за гравюрой с изображением Пушкина-лицеиста следует гравюра А. Суворова «Пушкин перед дуэлью», она помещена во втором томе, содержащем стихотворения 1821–1830 годов, когда до последней дуэли было еще несколько лет и несколько томов сочинений. (Через два года тот же Суворов почти повторит свою гравюру, уже в гипсовой статуэтке для фарфора.) Что это было, простая небрежность, а такое случалось и в изданиях «Academia», или этот временной сдвиг был связан с отмечаемой датой и ощущение трагической предопределенности было необходимо внушить читателю юбилейного издания, не дожидаясь выхода последнего тома? Или тут сработал какой-то общий рефлекс нашей мифологизированной памяти — при имени Пушкина прежде вспоминать о его судьбе, а уж потом — о творчестве? Как писала в свое время Марина Цветаева: «Первое, что я узнала о Пушкине, это — что его убили. Потом я узнала, что Пушкин — поэт…»
Для современных мастеров гравюры это издание было пробой сил в таком трудном жанре, как пушкинская иконография, имевшая свои, и давние, традиции.
Девять томов, девять портретов, девять разных художников.
Очень уж разным оказался образ поэта и сам стиль этих гравюр, выполненных художниками, принадлежавшими к различным школам ксилографии. Если Н. Пискарев, Г. Ечеистов и Ф. Константинов были мастерами круга Фаворского, то Л. Хижинский и С. Мочалов представляли более традиционную ленинградскую гравюру. Достаточно сравнить условно-романтический портрет поэта со всеми атрибутами творчества на ровно заполненной штрихом гравюре С. Мочалова (т. 4) и как бы парный ему, изображенный примерно в том же состоянии, но более простой и в то же время самоуглубленный образ «Пушкина в Болдино» на гравюре Н. Пискарева (т. 6), у которого было совсем другое понимание черного и белого, самого характера штриха. Впрочем, романтическая, «медальонная» гравюра поэта другого ленинградского мастера — Л. Хижинского к 3-му тому оказалась среди немногих портретных удач этого ряда.
А. А. Суворов. Пушкин перед дуэлью.
Гравюра на дереве. 1934.
Л. С. Хижинский. Пушкин.
Гравюра на дереве. 1935.
С. М. Мочалов. Пушкин.
Гравюра на дереве. 1935.
Г. А. Ечеистов. Пушкин.
Гравюра на дереве. 1936.
Скромные результаты этого издания можно объяснить и трудностями темы, и непоследовательностью замысла, и положением гравюры в то время, когда ее условности стали казаться чем-то искусственным и от нее начали требовать несвойственной ей психологической характеристики образа, что заметно и в портретах к последним пушкинским томикам. Характерно, что автор юбилейной статьи «Портреты Пушкина в графике» Н. Вышеславцев утверждал, что желание создать поэтический образ сковывает сама «статистическая, „деревянная“ природа доски»[96]. И, следуя этой логике, причислил даже гравюру Фаворского к числу неудач, с чем, однако, не согласилась редакция журнала, сделав на сей счет специальное примечание. Критик увидел в гравюре Фаворского лишь зависимость от известного прижизненного портрета поэта, сопровождавшего первое издание «Кавказского пленника» 1822 года, портрета, гравированного Е. Гейтманом в пунктирной манере по рисунку то ли Карла Брюллова, то ли, как это убедительно доказывает Эфрос, поэта К. Батюшкова[97].
Но гравюра Гейтмана была для Фаворского только иконографическим подлинником для работы, которая имела несколько ступеней. Есть первый вариант, пейзажный, далеко отстоящий от окончательного, есть готовая гравированная доска, перерезанная крест-накрест штихелем самого гравера, есть, наконец, большой карандашный рисунок «Пушкин-лицеист», сделанный в процессе работы над гравюрой, но не для прямого перевода. Он много больше даже по формату. Рисунок, исполненный вроде по гейтмановской гравюре и так не похожий на нее. Теперь, когда стали широко известны карандашные портреты Фаворского, кажется, что их строгость и просветленная чистота перешли и в его Пушкина.
Многие полагают, что рисунок выше гравюры, хотя в ней больше поэта. Печать юного гения заключена в замкнутую гравюрную форму, сохраняя дистанцию между зрителем и образом поэта. Открытая форма рисунка сокращала эту дистанцию. Неудивительно, что в юбилейные дни рисунок был переведен в разряд выставочных и ему явно отдавали предпочтение перед гравюрой. Впрочем, художественная критика укоряла и рисунок за отвлеченность, ее не устраивала «чистота линий, приближающая живое лицо к фарфоровой маске»[98]. Время настойчиво требовало «живого Пушкина».
Листики «неюбилейного» пушкинского календаря (20–30-е годы)
В иконографии Пушкина есть свои некалендарные дни. Речь идет о произведениях, никак не связанных с юбилейными торжествами или приуроченных к литературным датам, которые не отмечались так помпезно, как 100-летие со дня смерти поэта.
Назовем некоторые из них. Это задуманный петроградским издательством «Аквилон» «Пушкинский календарь» к 125-летию со дня рождения поэта с тонкими элегическими рисунками В. Конашевича, так и оставшийся неизданным[99]. Это и превосходный гравюрный портрет Пушкина работы П. Павлинова (1924), в первом варианте которого вокруг головы поэта было подобие нимба[100]. Это, наконец, самый ранний советский скульптурный Пушкин В. Домогацкого, который впервые был экспонирован не на какой-либо из пушкинских выставок, а на 2-й выставке «Общества русских скульпторов», состоявшейся в Москве весной 1927 года. Через десять лет бюст Домогацкого будет показан на юбилейной пушкинской выставке и критика отнесет его к немногим произведениям, достойно продолжающим старую пушкинскую иконографию[101]. Однако сам скульптор четко проводил границу между прижизненными портретами поэта и портретами посмертными, «воображаемыми», называя собственный бюст «Пушкиным в кавычках»: «Живого и работать нам нет никакого смысла. Это лежало на обязанности Тропинина и Кипренского…»[102] — говорил Домогацкий, не подозревая, что через десять лет понятие «живой Пушкин» станет обязательным требованием. Впрочем, проведя, как он говорил, «под знаком Пушкина» совсем не юбилейный по размаху празднеств 1927 год, он скоро почувствует на себе тяготы официального заказа, будучи вынужденным через три года исполнить новый упрощенный бюст поэта, на этот раз для массового распространения (перед смертью скульптора образец бюста был уничтожен по его просьбе).
В этой ситуации образ поэта, скорее, находит свое отражение в камерных формах, вплоть до кукол для детского театра. «И я с совершенно равным вниманием и серьезностью строю маленький движущийся памятник Крылова и Пушкина, — писал скульптор И. Ефимов в 1929 году, — как если бы я делал его для вековечной бронзы»[103]. Скульптурный памятник уступает место скульптурному бюсту, графическому портрету, книжной иллюстрации. Как правило, они не вписывались в юбилейные дни 1937 года (случай с бюстом Домогацкого скорее исключение), хотя для своего времени были более характерны, чем те, которые зафиксированы на листах юбилейного пушкинского календаря. Остановимся на некоторых из этих произведений.