Травмирующими обстоятельствами, болезненными точками, которые фокусируют и проявляют складывающуюся на подобных переломах проблемную ситуацию, провоцируя очередное оживление таких адаптивных форм негативного самоопределения, как стеб, выступают сами значения социального сдвига (соответственно, «старого» и «нового» в обществе и культуре), а вместе с ними и претензии на общественное или культурное лидерство, заявки на социальное признание. Символы и персонификации этих значений достижения и признания образуют репертуар реальных действующих лиц и воображаемых фигур, подвергающихся ернической пародизации («обстебыванию»). Символические ресурсы при этом, по российским условиям, черпаются пародистами в единственной «неофициальной» (точнее, не до конца официализированной) идеологии и вместе с тем области, в которую так или иначе проецируются все определения образованного сословия в России, — идеологии литературы. Еще раз подчеркну то, что уже не раз отмечалось выше: социальное самоопределение в форме стеба — это, по его символическим и семантическим средствам, литературное самоопределение, причем литература здесь — это прежде всего код групповой принадлежности. Вместе с компонентами литературной идеологии в полемику здесь входят и идеологически нагруженные значения «массового». Так образуется исходная социокультурная констелляция обстоятельств и интересов группы, проблематизированных для нее ценностей и норм: социальное изменение — продвижение и успех — радикалы литературности — значения массовости.
В этом проблемном поле усилиями группы собираются, склеиваются, реанимируются «рассеянные компоненты» искомой формулы негативного самоопределения — лексика, интонации, цитаты и проч., кристаллизующиеся вокруг образов стебающего коммуникатора (этакого «вольного стрелка») и обстебываемого массового коммуниканта («совка» и проч). В дальнейшем последний усваивает эту вынесенную ему в печати и с телеэкранов (то есть авторитетными для него инстанциями и каналами) отрицательную оценку — принижение со стороны, можно сказать, мазохистски принимается в качестве самоназвания, случай в истории достаточно распространенный. Теперь эта негативная оценка становится одним из элементов уже в собственной системе идентификации коммуниканта — полюсом отрицательных референций в конструкции его автостереотипа («все мы — совки», «наш обычный бардак», «нас надо погонять, а то мы с места не сдвинемся» и т. п.). В наиболее острый, кризисный период социального существования эта самохарактеристика может стать даже ведущей у массового реципиента. В дальнейшем она оттесняется на «периферию» сознания, выводится в резерв, теряет свою значимость и отчетливость, становится фоновой либо переносится на негативный образ другого.
«Литературное сегодня»: взгляд социолога[*]
Заглавие работы — понятно, цитата. Это название принципиальной статьи Тынянова (1924), где он, в частности, отмечает: «Все видят писателя, который пишет, некоторые — издателя, который издает, но, кажется, никто не видит читателя, который читает. Читатель сейчас отличается именно тем, что он не читает. Он злорадно подходит к каждой новой книге и спрашивает, а что же дальше? А когда ему дают это „дальше“, он утверждает, что это уже было»[200].
Говоря в дальнейшем о «литературе», я совершенно не буду касаться проблем и категорий поэтики, а буду иметь в виду лишь структуры групповой консолидации и межгруппового взаимодействия, которые образуют для социолога социальное поле литературы, задают границы, членения, опорные точки, сгущения в публичном пространстве литературы. Больше того, речь пойдет даже не столько о самой литературе как институте, сколько о тех трансформациях «большого» общества, его группового состава и каналов межгрупповой коммуникации, транслируемых по этим каналам символических ресурсов, репертуара идей и представлений различных групп, которые литературная система — как своего рода мембрана или геологический пласт — «улавливает» и «передает». Собственно, этому были посвящены и предыдущие наши с Л. Гудковым работы по социологии литературы[201]. Что в этой сфере произошло за последние 3–4 года и происходит сейчас?
I. Уход читателей
Два соседних поколения вполне добровольно и, в общем, без особых сожалений перестали читать «литературу», а она, соответственно, перестала быть общим миром и опознавательным кодом для образованных слоев общества. Явный парадокс здесь в том, что содержательных, нерядовых книг любого рода на рынке сейчас все больше, некоторые журналы сегодня явно интереснее, чем были, скажем, даже пять лет назад (не беру предыдущие периоды!), а между тем читают и обсуждают прочитанное в так называемых интеллектуальных кругах явно все меньше (тогда как книжных презентаций и премий, замечу на будущее, — все больше, см. об этом ниже). Иными словами, привычная долгое время система рекомендации текста, его признания и складывания литературных авторитетов (через признанных знатоков и через авторитетные каналы — «отмеченные» в читательском сознании журналы прежде всего) как будто перестала работать. В чем тут дело?
Есть уход чисто «физический»: отлив современников среднего возраста, сверстников (от 40 до 60), не входящих в собственно литературные круги, никогда не составлявших «ядро» литературной системы, но образовывавших круги поддержки, дававших литературе социальную опору. Теперь они переходят к публичной, организаторской (менеджерской) или, реже, деловой и профессиональной активности, гораздо чаще — к пассивному телесмотрению, к массовой литературе. Надо иметь в виду и уход «поколенческий» — отход более молодых читателей от «старой» литературы, прежних авторов, «толстых» журналов с именем и репутацией — к видео, музыке, «некондиционным» искусствам — фотографии, инсталляции, мультимедиальным акциям, к современному кино, Интернету (достаточно сравнить объем публикаций об этих феноменах и собственно литературной информации в «новых» журналах, в газетах). Явление отнюдь не уникальное и не чрезвычайное, а, видимо, напротив, типовое. Ср. замечание Тынянова: нынешний читатель «тщательно обходит стихи, как слишком постаревших товарищей» («Промежуток», 1924)[202]. Итак, первое обстоятельство: смена ролей, систем соотнесения, идентификационных рамок у старшего поколения (переход в «возраст» специалистов, учителей, руководителей, просто отход от дел) и разрыв, дистанцирование поколений друг от друга, ощутимое и во всех других сферах.
Второе обстоятельство: феномен дежа-вю. Речь идет о «чисто количественном» прибавлении образцов. Их, по самоощущению многих, если не большинства, участников нынешней ситуации, стало «слишком много». Без выработки новых рамок понимания и оценки, без внесения новых точек зрения на литературу, других начал ее членения, динамики, переструктурации целого это создает ощущение повторяемости, оскомины, усталости, апатии (мысленное упрощение картинки окружающего, однако «импринтинг привычного» здесь — не в литературе, а в сознании смотрящего). Но и это опять-таки феномен, вероятно, типичный. Ср. мандельштамовское замечание той же первой половины 1920-х гг. о «частой смене поэтических поколений при одном и том же поколении читателей», дефилировании «сменяющих школ» перед одним снобистским «зрителем в партере» («Выпад», 1923)[203].
Третье: исчезновение фигур литературно-коммуникативных посредников, передатчиков новостей, указывающих на то, что сегодня стоит читать («вторых» читателей, служивших связующим и передаточным звеном между писателями и ядерными «первыми» читателями, с одной стороны, и более отдаленными читательскими группами — с другой). Больше того, речь, насколько можно судить, идет об отмирании символического значения самой подобной функции, самого такого знания, авторитетности подобной роли, за которыми стояла символическая значимость литературного события (а ее обеспечивал высокий престиж литературы как проекта национальной культуры, как другой — альтернативной по отношению к официальной, единственно стоящей и единственно удавшейся, с точки зрения наиболее образованных и продвинутых групп, — версии национальной истории). О том, как этот амбициозный проект деформировал представления о реальном движении словесности, как он изнурял человеческие силы и мыслительные ресурсы образованных слоев и близких к ним подгрупп, насколько высок здесь был «процент» социального и культурного «отсева», — разговор особый и долгий.