Но на Колыму попадали разные люди, и не только невинные…
Около остановленной на перерыв золотопромывочной драги, над которой развевалось переходящее Красное знамя, на траве, рядом с другими рабочими, сидел старичок в латаном ватнике, ещё крепенький, свеженький, с весёленькой бородавкой на кончике носа. Старичок аккуратно разрезал юкагирским ножом с обшитой мехом ручкой долговязый парниковый огурец, но не тёмный, с полированными боками, а нежно-зелёный, с явно не совхозными пупырышками. Старичок взял щепотку соли из спичечного коробка с портретом Гагарина, посолил обе половинки огурца и не спеша стал потирать одну о другую, чтобы соль не хрустела на зубах, а всосалась в бледные влажные семечки. Затем старичок достал из холщовой сумки с надписью «Гагра» бутылку с отвинчивающейся пробкой, где, несмотря на этикетку югославского вермута, в явно не промышленной жидкости плавали дольки чеснока, веточки укропа, листики петрушки, красный колпачок перца, и налил рассудительной струёй в фарфоровую белую кружку, не предложив никому.
— Удались у тебя огурцы, Остапыч… — со вздохом сказал один из рабочих, однако глядя с завистью не на огурец, а на бутылку, нырнувшую снова в субтропики.
— А шо ж им не удаться! — осклабился старичок, индивидуально крякая и хрумкая огурцом так, что одно из семечек взлетело и присело на бородавку. — Стёкла у меня в парничке двойные… Паровое отопление найкращее — на солярке… Удобреньицами не брезгую… Огирок, вин, як чоловик, заботу кохае…
— Знаем, как ты, Остапыч, людей кохал — на немецкой душегубке в Днепропетровске, — угрюмо пробурчал обделённый самогоном рабочий.
— Кто старое помянет — тому глаз вон, — ласковенько ответил старичок и обратился ко мне, как бы прося поддержки. — Я свои двадцать рокив отбыл и давно уже, можно сказать, полностью радяньский рабочий класс. Так шо воны мене той душегубкой попрекают? Хиба ж я туды людей запихивал — я ж тильки дверь у той душегубки захлопывал…
— К сожалению, наш лучший бригадир, — мрачно шепнул мне начальник карьера. — В прошлом году его бригада по всем показателям вперёд вышла. Красное знамя надо было вручать. А как его вручать — в полицайские руки? Наконец нашли выход — премировали его путевкой в Гагру, а знамя заместителю вручили… Такой коленкор…
Предатель молодогвардейцев —
нет,
не Стахович,
не Стахевич —
теперь живёт среди индейцев
и безнаказанно стареет.
Владелец грязненького бара
под вывеской:
«У самовара»,
он существует худо-бедно,
и все зовут его
«Дон Педро».
Он крестик носит католический.
Его семейство
увеличивается,
и в баре ползают внучата —
бесштанненькие индейчата.
Жуёт,
как принято здесь,
он,
местных пьяниц благодетель,
но, услыхав язык родимый,
он вздрогнул,
вечно подсудимый.
Он руки вытер о штаны,
смахнул с дрожащих глаз
блестинку
и мне суёт мою пластинку
«Хотят ли русские войны?».
«Не надо ставить…» —
«Я не буду!..
Как вы нашли меня,
иуду?
Что вам подать?
Несу, несу…
Хотите правду —
только всю?»
Из Краснодара дал он драпа
в Венесуэлу
через Мюнхен,
и мне
про ужасы гестапо
рассказывает он под мухой.
«Вот вы почти на пьедестале,
а вас
Вам
заводную ручку
втыкали,
чтобы кровь хлестнула?
Вам в пах
плескали купороса?
По пальцам били doloroso
[13]?
Я выдавал
сначала мёртвых,
но мне сказали:
«Без увёрток!»
Мою сестру
со мною рядом
они насиловали стадом.
Электропровод ткнули в ухо.
Лишь правым слышу.
В левом — глухо.
Всех предал я,
дойдя до точки,
не разом,
а поодиночке.
Что мог я
в этой мясорубке?
Я —
Любки.
Ошибся в имени Фадеев…
Но я не из шпиков-злодеев.
Я поперёк искромсан,
вдоль.
Не я их выдал —
моя боль…»
Он мне показывает палец,
где вырван был при пытке
ноготь,
и просит он,
беззубо скалясь,
его фамилии не трогать.
«Вдруг живы мать моя,
отец?!
Пусть думают, что я —
мертвец.
За что им эта verguenza
[15]?» —
и наливает ром с тоской
предатель молодогвардейцев
своей трясущейся рукой…
В бытность мою пионером неподалёку от метро «Кировские ворота», в ещё не снесённой тогда библиотеке имени Тургенева, шла читательская конференция школьников Дзержинского района по новому варианту романа «Молодая гвардия».
Присутствовал автор — молодо-седой, истощённо красивый. Переделка романа, очевидно, далась ему нелегко, и он с заметным напряжением вслушивался в каждое слово, ввинчивая кончики пальцев в белоснежные виски, как будто его скульптурную голову дальневосточного комиссара мучила непрерывная головная боль.