Добро бы во всем этом был смысл, — ну, хотя бы как в фамилии еще одного персонажа «Смерти Тарелкина», помещика Чванкина, который, в согласии с ней, именно что чванится: «Да у меня в Саратовской губернии двести душ! — да у меня в Симбирской губернии двести душ! — Да у меня черт знает где черт знает сколько душ!» Или в том, как поименованы иные герои «Дела». Скажем, колючий Касьян Касьянович Шило. Или чиновник Омега, получивший имя в честь греческой буквы, стоящей в хвосте алфавита, — можно, значит, догадаться, что и он последняя спица в канцелярской колеснице. Наконец, сам Максим Кузьмич Варравин, надо думать, совсем неспроста так нареченный. Ведь евангельский Варрава — не просто разбойник, но разбойник, отпущенный на свободу взамен Христа. Тот, которого Христу предпочли. Тот, кто опасно гуляет на воле, воспользовавшись неразумной людской беспечностью.
Ни в Чибисове — Ибисове, ни в Герце — Шерце — Шмерце смысла искать не приходится. Его нет в помине, в намеке, в намерении, — а это словно бы не подобает пьесе, претендующей на сколько-нибудь серьезную репутацию. Что это, в самом деле? Водевильное пересмешничество? Или цирковые клички вроде Бима и Бома? Правда, спохватываешься в надежде защитить непритязательного автора: ведь и у Гоголя — Бобчинский — Добчинский, Ляпкин-Тяпкин; много ли смысла в этих фамилиях, от которых тем не менее не вышло урону гениальности «Ревизора»? Но и защита не очень спасает. Герц — Шерц — Шмерц — это, воля ваша, и по сравнению с Ляпкиным-Тяпкиным свидетельствует о демонстративном отказе от такта и меры, об откровенном шутовстве… Или, может быть, о пародии?
Да и фамилии смысловые, значимые — Чванкин или Шило — в эту пору тоже анахронизм, до которого «серьезному» писателю, а не ничтожному кропателю водевилей опускаться неприлично. Они — замшелое наследие комедий восемнадцатого века, где «данностями» бывали Правдулюбовы и Вздоролюбовы, Криводушины и Чистосердовы, как и Простаковы со Скотиниными, «имена (замечание Вяземского), по коим сама афиша объясняет характеры».
Все это давно стало добычей насмешки и уликой дурного вкуса — или хотя бы прямолинейной тенденциозности. Стоит только Александру Николаевичу Островскому окрестить ревнителя русских обычаев Русаковым, а ветрогона — Вихоревым, что, согласимся, все же не сумароковская или фонвизинская неприкрытая назидательность, как Чернышевский бдительно обвинит его в фальши и приукрашивании… Да что Чернышевский! Еще бог знает когда Пушкин всласть издевался над Фаддеем Булгариным:
«В самом деле, любезные слушатели, что может быть нравственнее сочинений г. Булгарина? Из них мы ясно узнаем: сколь не похвально лгать, красть, предаваться пьянству, картежной игре и тому под. Г-н Булгарин наказует лица разными затейливыми именами: убийца назван у него Ножевым, взяточник — Взяткиным, дурак — Глаздуриным и проч. Историческая точность одна не дозволила ему назвать Бориса Годунова Хлопоухиным, Димитрия Самозванца Каторжниковым, а Марину Мнишек княжною Шлюхиной; зато и лица сии представлены несколько бледно».
Нет, об эту новую пору тот же Островский создал и создает целую вереницу сценических фамилий, которыми можно любоваться как отдельными и законченными произведениями словесного искусства, — что, между прочим, и делал уже в наши дни Юрий Олеша, угадывавший в имени Дульчина и дулю, преподнесенную им обманутой Тугиной (тут, в свою очередь, прячется «туга», печаль), и сладостное «дульче» или «дольче». А в Великатове он слышал «великана» и «деликатность», хотя, думаю, скорее можно было заприметить лукавое превращение означенной «деликатности» в «великатность», что исподволь, ненавязчиво и притом блистательно точно если и не характеризовало дельца Великатова, то добавляло нечто к его характеристике…
Правда, в том-то и тонкость, что такуюсовершенную фамилию при всей ее несомненной значимости уже не переведешь на эмпирически-назидательный язык, не разложишь на составные части.
А диалог Кручининой и Мурова из «Без вины виноватых»?
— Фамилия этого купца?
(То есть того, кому Муров будто бы отдал их общего сынишку на воспитание.)
— Я уж забыл. Не то Иванов, не то Перекусихин; что-то среднее между Ивановым и Перекусихиным, кажется, Подтоварников.
И далее:
— Что же вы узнали от него?
— Что этот купец Простоквашин…
— Вы, кажется, говорили: Иванов?
— Я давеча ошибся, а потом вспомнил…
Или еще:
— А она, должно быть с огорчения, вышла замуж за молодого человека, за своего приказчика.
— Как ему фамилия?
— Это неизвестно; впрочем, легко узнать: стоит только спросить, за кого вышла замуж вдова купчиха Непропекина.
— Вы сейчас только сказали, что фамилия этого купца Простоквашин, а теперь уж Непропекин?
— Как, неужели? Впрочем, спорить не смею; я очень часто перепутываю фамилии.
Муров путается, конечно, не ради какого-нибудь ерничества, как и не исполняет авторской воли — во что бы то ни стало потешить так называемую невзыскательную публику. Он просто лжет, изворачиваясь и забывая, что именно соврал давеча, но попутно — и совсем не бессмысленно — оговорки характеризуют его пренебрежительный барский слух, для которого простонародные фамилии, будь то Непропекин или хоть Иванов (понятно, не Иванов), звучат одинаково.
«…Что-то среднее между Ивановым и Перекусихиным, кажется, Подтоварников» — это замечательно!
Тут уж невозможно не вспомнить словцо графини Екатерины Ивановны из толстовского «Воскресения», припечатавшей «стриженых нигилисток»:
— Зачем мешаются не в свое дело. Не женское это дело… Это бог знает кто: Халтюпкинакакая-то хочет всех учить.
Вспоминается-то, впрочем, прежде всего превосходное эссе А. Г. Горнфельда «Об одной фамилии у Льва Толстого».
«Эта «Халтюпкина» гениальна, — пылко восклицал знаменитый критик, — это целое мировоззрение… Все, что может думать умная старая аристократка о русской разночинной революции, сказано в этой сочиненной фамилии абстрактной, типовой русской нигилистки…»
«Халда», «халуй», «халява», «хальный», «халтыга» — эти слова Горнфельд высматривает у Даля, и почти все они, начинающиеся на «хал», выражают что-то вульгарное. Однако мало того:
«…Грубость, наглость, озорство есть лишь часть того представления, которое вызывает в тетушке Екатерине Ивановне мысль о русском революционере и особенно о революционерке. Сюда входит еще ощущение чего-то ничтожного, поверхностного, ненастоящего. И как великолепно выражено это презрительное отношение в уничижительном окончании фамилии — тюпкина. И уменьшительный суффикс, и насмешливый слог тю сошлись здесь для того, чтобы выразить все напряжение брезгливого пренебрежения. Тюкаюттому, что отвержено, что презрительно, на что смотрят сверху вниз; тютькаминазвал старый князь в «Анне Карениной» московских молодых людей…
Хамство плюс ничтожество — вот что одним выдуманным словом намечает в русской революции графиня Екатерина Ивановна. Халда и тюпка — вот кто, по ее мнению, вздумал революционным насилием переделывать величавую русскую историю. Госпожа Халтюпкина — чье это потомство? Халтюпкино потомство. Представляете вы себе человека, которого назвали Халтюпка? Можно уважать Халтюпку? Можно хоть один миг верить, что Халтюпка и дети Халтюпкины способны создать что-нибудь устойчивое, большое, ценное?»
И как Непропекин с Подтоварниковым, нечаянно выдуманные барином Муровым, характеризовали его самого, так несуществующая Халтюпкина характеризует графиню Екатерину Ивановну, доверяющую исключительно людям, зовущимся совсем по-иному: Болконским, Иртеньевым, Карениным, Нехлюдовым, — хотя сам-то Нехлюдов справедливее и шире своей талантливой тетушки…
Вот что умеют и вот как демонстрируют умение великие собратья великого комедиографа Сухово-Кобылина, а с ним, кажется, приключился то ли приступ внезапного художнического бессилия, то ли припадок странного безразличия к вкусу и запаху слова. Шило… Попугайчиков… Герц — Шерц — Шмерц…
Да, это не Великатов и не Халтюпкина.