Надо бы заметить, что и гусары Щербатова все на подбор были чисты, румяны, веселы и здоровы. И пользовались неотразимым успехом у девок и молодых баб в сохранившихся деревнях.
…Было на пути сельцо Малое. И в полном согласии с его именем имело всего дворов двенадцать да часовенку. Сельцо – французом не тронутое, вследствие того, что расположилось далеко в стороне от дороги да еще и укрывалось лесным мыском.
Переход был тяжкий. Приморились кони, вымотались до последней нитки люди. Гусары расседлали коней, засыпали каждому в торбу по щедрой мере овса, накрыли потные конские спины попонами. В первую голову гусар заботится о своем коне – чтоб был сыт, здоров, отдохнувший. Конь – он гусару и друг, и брат. И в походе не подведет, и в бою выручит.
Солдаты – где разбрелись по избам, где, составив ружья в козлы, разбили палатки. Распалили щедрые костры, в соседнем бочажке кашевары набрали воды, заладились варить кашу. Котлы подвесили где на сучковатые треноги, где на концы оглобель.
Небо затемнилось, засветилось точками звезд. Поплыл над лесом ущербный месяц. Пала на бивак тишина, лишь где-то далеко гремело ровным громом – кому-то и в ночь довелось сражаться.
Гусар – о коне, командир о солдатах. Алексей переходил от костра к костру, иногда присаживаясь и принимая предложенную трубку со злым солдатским табаком. У одного костерка, окруженного приблудными пехотинцами, задержался. Солдаты, хотя каша еще только начала булькать в котлах, вовсю жевали, причмокивая и покручивая головами.
– Эх, и скусно, братцы! Ваше благородие, не желаете отведать?
– Когда ж вы успели? – подивился Алексей.
– Энто мы все на ходу сготовили. – И седоусый солдат высыпал из кивера на чистую тряпицу солдатские сухари. – Что и сказать: ровно калачи из печи.
– Да что за секрет, братцы? – Алексей подержал в руке сухарь – мягкий, духовитый.
– Завсегда на походе так делаем, ваше благородие. Ложим в кивера сухарики. От головы тепло, сухарики мягчеют.
– А вот отведайте, – предложил другой солдат, помоложе, но тоже кряжистый и бывалый. – Не угодно? – И он высыпал на землю вареные картошки. – Оченно в большое удовольствие эта картофель. Пока шли, взопрели, не прогневайтесь, уж так-то она славно отогрелась и размякла.
Алексей покрутил головой, подивившись.
– Кто ж такое придумал?
– Издавна знаем. Мы, ить как в сражению иттить, загодя в киверах поклажу делаем. Оно и по скусу способно, и кивер оченно хорошо саблю держит. У меня, однова, случáй приключился. Хватил меня по башке, извиняюсь, палашом. Кивер пополам, а клинок картошку не взял, завяз, как в тесте.
– И что?
– А ничего, ваше благородие, башка, извиняюсь, два дни потрещала.
– А картошка?
– А картошка – тоже, токмо в брюхе, извиняюсь, уже.
– И на выходе, – несмело сострил молодой пехотинец. – Я слыхал. Думал, француз пальбу открыл.
Грохнуло хохотом, ровно граната взорвалась – аж костер заметался, бросил в стороны искры и пепел.
Новые, нелегкие мысли одолевали Алексея. Ведь недаром в нашей истории получилось, что в декабристы пошли практически все, кто храбро воевал в двенадцатом году…
Неторопливо, но споро заботливый Волох выбрал для Алексея избу почище, поставил дорожный самоварчик, принес миску горячей каши.
Переход был труден, Алексей сильно устал. Однако по молодому голоду съел всю кашу и выпил два стакана чаю.
Заглянул юный корнет Заруцкой, позвал к костру:
– Право, пойдемте, поручик. Гусары песни играть станут, весело!
– Благодарю, корнет, но думаю письма домой отписать, завтра оказия будет. Чаю выпьете?
– Нет уж! – Заруцкой весело засмеялся. – Водка у костра куда как приветливей. Доброй ночи.
Алексей про письма сказал, чтобы остаться одному – сильно устал и не хотел, чтобы кто-нибудь это видел. Собрался спать, невольно прислушиваясь к наружным негромким песням, к смеху гусар и веселому визгу девок.
Постучав в дверь, кашлянув для вежливости, появился чем-то чуточку смущенный Волох.
– Можно взойтить, ваша светлость? Не разобрались еще почивать?
– Чего тебе? Уже ложусь.
– Да ить холодно.
– Ну принеси шинель. Или попонку.
Волох еще больше смутился:
– Кой-чего, господин поручик, получше для тепла найдется.
– Водкой, что ли, разжился? Чего ты мнешься? – Алексей безудержно и сладко зевнул.
– То-то и оно, что покрепче будет. – Волох шагнул вперед, приложил ладонь к краешку рта, зашептал так, что, должно, и неприятель бы услыхал:
– Девка тут одна хороша! Задорная, ваше благородие. Меж собой ребята решили ее не трогать. Для вашего благородия сберегли.
– Ты с ума сошел? – Алексей вскочил с лавки, ударил кулаком в стол.
– Да она согласная… Она со всем добром… Ей, ваше благородие, даже очень лестно.
– Пошел вон!
– Да ить что… – Волох обескураженно забубнил, отступая к двери. – Почитай, два месяца все на коне да на коне. На девке-то куда как слаще. А вы ей уже глянулись.
– Вот дурак! – Алексей, не выдержав, рассмеялся. – Сваха!
Волох, обиженный, вышел вон.
В низкое окошко застенчиво глянул молодой месяц. Тут же укрылся заморосившей тучкой. Сон прошел. И усталость вроде ушла. Алексей накинул ментик, сел к столу. Достал и прилепил к столешнице еще одну свечу. Посидел задумчиво, глядя на оранжевый огонек, который то вытягивался вверх, то опадал, то колыхался сквозняком из неплотно притворенной Волохом двери.
Со двора донесся чистый и легкий голос Заруцкого:
Как во нынешнем году
Объявил француз войну,
Да объявил француз войну
На Россиюшку на всю,
Да на Россиюшку на всю,
На матушку, на Москву.
Прислушиваясь, как подхвачена песня, Алексей очинил перо, стал писать, быстро и неровно.
«Милая Мари! Как беспощадно летит время. Серые походные дни мелькают за окном будто желтыми осенними листьями, гонимыми безжалостным и холодным ветром. А в сердце моем не утихает щемящая боль разлуки да с каждым часом гаснет надежда на встречу с Вами, дорогая Мари. Ведь жизнь на войне подобна молнии. Блеск, гром – и пустота, все кончено…
Однако вчерашней ночью был озарен счастьем – видел Вас во сне. Да так ясно! Вы были в чем-то легком и розовом. Ваши прекрасные волосы рассыпались по белоснежным плечам. И Вы были почему-то босы. Ваши нежные пальчики покраснели от холодной росы, и Вы позволили мне согреть их губами…»
Алексей встал, подошел к окошку, снял с подоконника битый черепок, подставленный для стекающей со стекла струйки, выплеснул воду в лохань.
«Черт Волох!» – в сердцах подумалось.
Накинул ментик, вышел на двор. Дождик кончился, чуть ощутимый ветерок осторожно трогал непокрытую голову.
Сельцо спало. Угомонились наконец бравые гусары, сморились глубоким сном. Тихо… Только слышится от крайнего шатра тонкий ритмический визг – кто-то вострит зазубренный в бою сабельный клинок. Да нет-нет возникнет в тишине дремотный голос часового: «Слушай!..»
Сзади послышался шорох и несмелый шепот:
– Барин, дозволь у тебя сночевать, – девичий свежий голос. – Больно твои ребята бегают за мной. Охальники, на дурное склоняют…
Алексей обернулся:
– Охальники… Да они, девица, спят уже по третьему сну. Охота была после похода за тобой бегать.
– Не все спят, барин молодой. Самые озорные всё стерегут. Пусти сночевать.
«Черт Волох!» Пальчики, плечи, губы…
– Ну иди. Только чтоб до света убралась. Зовут-то тебя как?
– Парашей. Благодарствуй, барин.
В темных сенях как бы случайно толкнула его бедром, виновато ойкнула.
Войдя, Алексей сел было снова к столу, за письмо.
– Чаю выпей, самовар еще теплый. Озябла небось… Параша…
Параша чиниться не стала, сполоснула стакан, налила чаю, обхватила стакан ладонями, греясь.
Алексей взглянул на нее: красивая девка, статная. Коса светлая, в руку толщиной, щеки пылают. И глаза блестят, с притворной скромностью чуть прикрытые густыми ресницами; губы полные, алые.