Он и в самом деле садился писать и работал в упоении. Что писал — жене ни слова.
— Миш, а что ты там сочиняешь? — решилась пробить стену молчания Тася.
— Тебе не понять. Литература — дело тонкое, — отмахнулся он.
— Что ж, я книжек не читала?
— Ну, уж если очень хочешь… Только это вообще — бред сумасшедшего. Ты после этого спать не будешь, кошмары замучают, — объяснил он, и в тоне мужа Тасе послышалась насмешка над ее необразованностью, бабьей глупостью. Мол, не твоего ума дела — варишь суп, и вари.
Период между впрыскиваниями становился все короче, доза больше.
Он кололся уже два раза в сутки, а убыль морфия в больничной аптеке пополнил, съездив в уезд. Мучительное ожидание нового впрыскивания все чаще приводило Михаила в бешенство. Жестокие ссоры с Тасей сменялись периодами зыбкого затишья.
Что бы не настораживать Степаниду, истратившую на уколы доктору чуть не весь больничный запас морфия, Тася стала делать стерильные растворы сама. Набирая шприц, проклинала себя за то, что опять не устояла, не смогла противостоять мужу. И каждый раз решала: «Этот укол последний. Пусть хоть убьет!»
— Я не буду больше приготовлять раствор. — Тася отвернулась к стене, спрятала голову под одеяло.
— Глупости, Тасенька. Что я, маленький, — что ли? Брошу, когда захочу. Ну, не спи же, прошу тебя! — тщетно пытался он повернуть ее к себе.
— Не буду! Ты погибнешь. — Она села, обхватив колени руками. — Никогда больше не буду.
— Да что я, морфинист, что ли?
— Да. Ты становишься морфинистом!
— Итак, ты не станешь?
— Нет.
— Хорошо. Иди и принеси шприц. — Он вытащил из-под подушки наган и навел его на Тасю. — Убью и не пожалею, — сказал тихо, внятно.
— Убивай! Мне жить больше незачем. Спасибо скажу! Убей меня, Мишенька! — Тася рванула на груди ночную сорочку, шагнула к нему, содрогаясь в истерике: — Убей же, трус!
Он отшвырнул браунинг, вскочил, ринулся в кабинет. Набрал шприц, чуть не разбил его, отшвырнул и сам задрожал, всхлипывая страшно, судорожно. Тихо подошла Тася, взяла шприц, ампулы и, заливаясь слезами, приготовила инъекцию. Михаил обнажил худое, в отметинах уколов, предплечье.
— Себя проклинаю, что поддалась твоим уговорам. Плохо все это кончится. — Она с отчаянием вонзила иглу под бледную кожу. Михаил обмяк, вздохнул с облегчением.
— Умница, умница… верная жена моя. Друг мой, друг. Справлюсь, когда в самом деле почувствую опасность.
Он закрыл глаза, через некоторое время тихо сказал: — Слыхала, говорят, Николая Второго свергли…
3
Революцию 1917 года в Никольском проморгали. Вроде были какие-то слухи о бунте в городах, но мужики ничего не поняли. В сущности, все оставалось по-прежнему. Лишь раз, съездив в Москву на консультацию к дядьке-врачу, Михаил видел поразившие его картины бунта: зверств, разрухи, нищеты. Но где она — Москва? Где бунг? Здесь своя жизнь, вековая, беспросветная тьма.
— Миш, — с надеждой посмотрела на него Тася, — у меня уже три месяца, поди. Что будем делать-то?
— Как — что? — Он пожал плечами. — Разве сама не понимаешь? Какой ребенок может получиться у морфиниста?
Тяжело больным он тогда еще не был, но издевка, прозвучавшая в его вопросе, отрезвила Тасю. Надежды нет и не будет. Просто надо понять, что есть жизнь ушедшая — в ней бодрая, здоровая молодость, благополучие, любовь, мечты и планы… И есть то, что есть — глушь, полная неопределенность и больной муж. А от любви не осталось и капелюшечки.
Спокойно и отстраненно, как надоевшей больной, Михаил объявил Тасе, что рано утром сделает операцию сам.
В тот момент никто из них двоих не знал, что решалась судьба обоих: у Булгакова никогда не будет детей. Останется бездетной Тася и вторая жена писателя. У Елены Николаевны Булгаковой — третьей жены, будут расти сыновья от первого брака с Шиловским. Но родить от второго мужа она не могла — тяжело болевший Булгаков уже был не способен иметь детей.
Чернота сгущалась. Доза морфия увеличилась. Вид Михаила был ужасен: бледен восковой бледностью, худ до истощения. На предплечьях и бедрах непрекращающиеся нарывы. Они появились на месте тех уколов, которые он делал сам: в неудержимой поспешности не следил за стерильностью раствора, не кипятил шприц.
Позже, в рассказе «Морфий» Булгаков подробно проанализирует этап за этапом весь кошмар овладевшей им болезни. Сделает это якобы от лица другого, покончившего самоубийством, земского врача — доктора Бомгарда. Бомгард одинок, его единственный друг — медсестра Анна пытается предотвратить катастрофу, но не может устоять перед мучениями любимого ею человека. Легко догадаться, что речь идет о Тасе. Но в историю вымышленного одинокого Бомгарда не вошли жестокие эпизоды семейной трагедии — история гибели любви и надежд.
…И не было выхода из этого тупика. В больнице стали догадываться о болезни доктора. Перевод Булгакова в больницу уездного города Вязьмы оказался очень кстати.
Казалось бы, произошел спасительный для него перелом: вполне приличная больница, врачи-специалисты, электричество, чистота. Только душевного подъема от прибытия в Вязьму хватило ненадолго. Михаил изо всех сил старался сократить дозы морфия, но неизбежно срывался, выплескивая на Тасю вспыхивающее от нехватки наркотика бешенство.
Они жили при больнице, расположившись в двух комнатах — столовой и спальне.
Едва проснувшись, Тася слышала голос мужа, с трудом сдерживающего истерику:
— Морфий кончился. Иди, ищи аптеку.
— Так ведь уже нигде не дают. Меня запомнили, — пыталась сопротивляться Тася.
— Печать есть — отказать не могут.
И Тася бродила по окраинам городка в поисках маленьких аптек, в которых она еще не примелькалась с постоянным заказом большой дозы морфия. Зачастую Михаил, измученный нетерпением, плелся за ней в тусклой ноябрьской мути. Он ждал ее на улице у дверей и жадно накидывался на добычу. Страшный, жалкий, дрожащий, как уличный попрошайка — лицо исхудавшее до крайности, волосы слежались липкими прядями, в ввалившихся глазах искра безумия.
— Скорее, скорее поворачивайся! — торопил он ее, обнажая бедро. Колоть Тасе приходилось где попало — в подворотне, в грязном углу за сараями. Который раз она принимала решение: уехать, бросить все, но, ощутив руку Михаила, цепляющуюся за рукав ее пальто, решение отменяла. Вела нетвердо ступающего мужа домой, а он бормотал что-то невнятное про Фауста, рыжую Елену, про стальное горло и звездную сыпь. Не любовь уже, жалость заставляла ее остаться. Понимала — пропадет вскорости никому не нужный морфинист.
Вечерами, когда наркотик разливался по жилам, Булгаков много писал. О чем? Тася уже не спрашивала.
Он был так похож на загнанного, попавшего в ловушку зверя, что у Таси от жалости сжалось сердце.
— Так больше нельзя, пойми же, Мишенька!.. Посмотри на свои руки, посмотри!
Позже, в рассказе «Морфий», якобы о медсестре Анне, Булгаков напишет: «Она была желта, бледна, глаза потухли. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех».
А жене, грызя ногти, сверкая исподлобья опасливым взглядом, Булгаков скажет:
— За тебя меня Бог покарает! Эх, Таська!
Отставку по болезни все же Булгакову дали. В феврале супруги уехали в Киев.
На Андреевском спуске
1
Окна дома № 13 на Андреевском спуске светились знакомым мандариновым светом, и выпархивало в снежную канитель веселое бренчание пианино.
— Не может быть… — Прислонясь к металлической колонне, поддерживающей балкон, Михаил поднял лицо, впитывая этот незабвенный свет, эти звуки, означавшие жизнь.
С декабря 1918 года по август 1919 года Михаил и Тася будут жить здесь, в семье Булгаковых, переживая обрушившуюся на город череду переворотов. За город дрались немцы, поляки, «желто-блакитная» армия петлюровских националистов, большевики и созданная, наконец, армия Деникина. Снова и снова перехватывали власть над городом враждующие стороны, и всякий раз за вторжением следовали жертвы, чистки, погромы, страшная неизвестность и полное непонимание происходящего.