Михаил подержал на ладонях увесистый фолиант.
— Вот он — весь тут — 327 страниц машинописного текста!.. Ты спрашиваешь, что делать? Не знаю. Вероятно, ты уложишь роман в бюро или шкаф, где лежат убогие мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем. Суд свой над этой вещью я уже совершил, и если мне удастся еще приподнять конец, я буду рад, что книга закончена и достойна того, чтобы быть уложенной во тьму. Меня интересует твой суд, а буду ли я знать суд читателей, — никому не известно. Впрочем, мы не знаем нашего будущего.
6
В советской литературе было много писателей, в судьбе которых Сталин сыграл ту или иную роль. Фадеев и Шолохов, Ахматова и Мандельштам, Платонов и Пастернак. Но случай с Булгаковым особый.
Появившись уже на первых спектаклях «Турбиных», его тень в ложах незримо сопровождала спектакль на всем пути. Посчитали, что Сталин смотрел «Турбиных» не менее 15 раз, 8 раз был на «Зойкиной квартире». Артисту Хмелеву, игравшему Алексея Турбина, говорил: «Хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши усики, забыть не могу». И в другом разговоре делал сравнение с Эрдманом: «Вот Булгаков! Тог здорово берет! Против шерсти берет!»
Довольно резко расправляясь с литераторами, Сталин выступал как бы покровителем, тайным меценатом Булгакова. Забитому, полуголодному писателю звонок Сталина сохранил жизнь, об этом благодеянии заговорили.
Мучая писателя, он как бы ждал, что он сломается, сдастся, станет «своим».
Приручение шло трудно. И все же — это случилось: Булгаков решил написать пьесу о Сталине.
Вполне возможно, что мысль о пьесе могла появиться у Булгакова после оперы «Иван Сусанин», которая шла в Большом театре с новым патриотическим эпилогом.
Перед эпилогом правительство перешло из боковой ложи в центральную — бывшую царскую. Публика взорвалась аплодисментами, перешедшими к моменту появления Минина и Пожарского в овацию. Овации приняли громовой характер, причем правительство аплодировало сцене, сцена — в адрес правительства, а публика буйствовала в общем апофеозе. Многие вставали ногами на кресла, какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: «Вот увидела все-таки!»
Прочитав об этом в газете, Булгаков усмехнулся:
— Нового Бога нашли! А ведь это истинное преклонение…
— Ты сам столько раз убеждал меня в том, что Сталина любит народ. Хотя он и тиран.
— Тиран, но очень ловкий, умело превращающий людей в рабов и заставляющий поклоняться себе, как божеству. Это и понятно — он единственный в стране, кто может повелевать судьбами людей. И спору нет — человек незаурядный.
— Тебе удалось найти в его лице заступника. Правда… Этот звонок, не знаю, что это было?
— Все же тогда он спас меня. И все равно — играл он со мной, как кошка с мышкой, или и впрямь проникся участием к моим сочинениям — не знаю. Я устал от борьбы с новоявленным богом и выстроенной им империей. Теперь буду действовать по-другому.
— Сдаешься?
— Думаю, а что, если сделать то, что он давно ждет, — написать пьесу о нем?
— Миша, тебя расстреляют. Ты ж не сумеешь сделать то, что ему надо.
— Я напишу о молодом Сталине, о годах его учебы в семинарии. О пылком и светлом юноше, вдохновленном невиданной мечтой о новом государстве. Со всеми его сомнениями, страхами и геройством.
— Никто не поймет! Сталин — солнце, на солнце не может быть пятен. Хвалебные оды и лесть — вот единственный дозволенный жанр.
— Жанр для дураков. А если он поймет? Ведь это может спасти меня, и пьесы, и роман?
В декабре 19S9 года предстояло большое торжество — 60-летие Сталина. МХАТ решил отметить юбилей премьерой и обратился к Булгакову с просьбой написать пьесу о Сталине. Булгаков согласился и завершил «Батум» к лету 1939-го. Театр восторженно принял прочитанный автором материал. Большинство театралов восхищалось мастерством создания центрального образа — живого, вызывающего симпатию. Спешно приступили к репетициям.
Подготовка спектакля была внезапно прервана — стал известен отзыв Сталина, резко неблагоприятный: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине».
«Не надо ставить» — и эта надежда погребена. Но что же не получилось на этот раз? Похоже, в своем желании изобразить живого сложного человека вместо монументальной фигуры Властелина, Булгаков переборщил. Он не умел лгать. Он написал героическую повесть про некоего грузинского семинариста, подверженного и сомнениям, и чувству вины. То есть про того Сталина, которого придумал сам в своем желании не замечать монстра под личиной отца народов.
Отзыв Сталина сочли за скромность. Но, скорее всего, это было желанием не привлекать внимание к своей молодости, проведенной в духовной семинарии, а, возможно, и секретной работе в полицейской слежке.
Провал «Батума» был последним ударом перед болезнью — Булгаков стал носить темные очки и больше их не снимал.
Стыд жжет его за взволнованный и доверительный телефонный разговор с вождем, за надежды на его помощь и постыдно отвергнутую пьесу. Да, он был в лагере инакомыслящих, он конфликтовал с властью, но никогда не шел против Сталина. Его герои не воюют с красными, а если и воюют, то торгуют потом чертями, играют на тараканьих бегах или едут назад, в Россию, как Чарнота, Хлудов или Голубков из «Бега». Вот только «Мастер»… Но Сталин про это так и не узнал. Что ж, Булгаков сам понимал, что на Свет он не тянет, что он заслужил только Покой.
7
Михаил давно опасался, что повторит судьбу отца — беспощадный нефросклероз караулил его с сорока лет. Симптомы, симптомы… А может, излишняя врачебная мнительность? В начале 1939 года он уже точно знал, что смертельно болен — с запозданием на год его таки настигла болезнь, унесшая отца. И знал, что умирать будет трудно: нефросклероз — это значит слепота, огромное кровяное давление, невыносимые боли в голове, во всех мышцах, отравленных токсинами.
И все-таки осенью Булгаков, скрывавший свои подозрения от жены, поехал с ней в Ленинград — просто пожить в гостинице праздным путешественником, посидеть в ресторане, не звонить знакомым. Побыть вдвоем, оторвавшись от московских тягот. Но не вышло.
В Ленинграде открылась его болезнь — резко ослабло зрение, врачи определили быстро развивающуюся гипертонию на почве нефросклероза. Больше скрывать болезнь было невозможно. Отдых не удался: пришлось срочно вернуться домой.
В Москве он слег и уже не вставал.
Последовательно рассказал Сергею Ермолинскому, что с ним будет происходить в течение полугода: по числам определил все этапы болезни. Дальше все шло как по расписанию.
Лицо его заострилось, он помолодел. Растрепанные волосы делали больного похожим на юношу, на мир смотрели удивленно и ясно синие почти незрячие глаза.
Однажды, подняв глаза на дежурившего у постели Сергея Ермолинского, Михаил заговорил, понизив голос и какими-то несвойственными словами, будто стесняясь:
— Я хотел тебе сказать что-то важное… Понимаешь, как каждому смертному, мне кажется, что смерти нет. Ее просто невозможно вообразить. А она есть.
Он задумался и договорил самое главное:
— Она есть, но не совсем. Духовное общение с человеком после его смерти отнюдь не прерывается, наоборот — оно может обостриться… И очень важно, чтобы так случилось. Атак случается не часто. Надо стараться… Фу-ты. — перебил он сам себя. — Я, кажется, действительно совсем плох, если заговорил о таких вещах, ты не находишь?
Боль становилась непереносимой. Однажды Михаил попросил Лену, чтобы она взяла у Шиловского револьвер — не мог больше терпеть пытку. Укол — и на время он затихал. Елена Сергеевна тихо плакала, присев к кухонному столу.
В доме было тихо. Исхудавшее тело, распростертое на тахте в синем кабинете, — жизнь обтекала, не касалась его. Слова пролетали и исчезали, как туманы над вечерней землей.
«Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».