Здесь следует сказать несколько слов о сложных взаимоотношениях между Кутузовым и московским главнокомандующим графом Ф. В. Ростопчиным, деятельность которого на посту генерал-губернатора города некоторым представляется в сильно идеализированном виде. Так, М. В. Горностаев полагает, что «в краткие сроки собрав максимальное по России количество ополченцев (около 25 тысяч)»57, Ростопчин фактически выполнил свои обязательства перед армией. Светлейший же, будто бы безосновательно, считал, что земское войско должно быть многочисленнее, и требовал невозможного. Полководца якобы ввел в заблуждение Александр I, назвав Кутузову завышенную цифру в 80 тысяч человек. Но граф Ростопчин ранее сообщал князю Багратиону вообще о «100 тысячах молодцов». Конечно же Кутузов понимал, что необученные, не привыкшие к выстрелам ополченцы вряд ли спасут положение: более того, он отказался смешивать их с регулярными войсками, как предлагал князь Багратион, со стороны которого это была тоже вынужденная мера: ясно было, что ополченцы не смогут действовать самостоятельно, «толку не будет». Не исключено, что наделенный от природы богатым воображением, склонный к преувеличениям и театральному действу, граф Ростопчин ввел в заблуждение государя. По-видимому, он не предполагал, что боевые действия могут, в конце концов, докатиться до Москвы. Получив высокий и ответственный пост накануне Отечественной войны, граф Федор Васильевич был в восторге от собственной распорядительности, о чем свидетельствуют его письма, патриотические афишки и Записки о 1812 годе. Он добился от Александра I переименования из действительных тайных советников в генералы от инфантерии, но со старшинством с 1798 года (со дня пожалования его штатским чином действительного тайного советника, соответствующего по Табели о рангах чину полного генерала). Он сам «выговорил» себе звание главнокомандующего и эполеты с шифром (вензелем. — Л. И.) государя «для вящего уважения»58. Эти знаки монаршего благоволения, доставшиеся по первому требованию, вскружили голову Ростопчину, отличавшемуся и до этого крайней взбалмошностью и эксцентричностью. Неспроста Екатерина II назвала его «сумасшедшим Федькой». И вдруг посреди этого упоения безграничной властью, когда он судил, рядил, казнил и миловал по своему усмотрению, от него потребовали не каких-нибудь аллегорических русских ратников из его патриотических листков, а вполне реальных людей, «временно вооруженных на защиту Отечества», число которых измерялось бы в конкретных цифрах. Более того, Кутузов настаивал на его личном присутствии в предстоящем сражении, что тоже не могло его не беспокоить. Граф Ростопчин в последний раз «видел войну» в чине поручика при взятии Очакова. Легко доставшийся ему чин генерала, естественно, не прибавил ему боевого опыта. Может быть, впервые он задумался о том, как легкомысленно поступил, «определившись» в военную службу: согласно «Учреждению о большой действующей армии» он теперь подчинялся главнокомандующему Кутузову, коль скоро тот оказался с войсками на территории вверенной Ростопчину Московской губернии. «Враждебная существенность» разрушила романтический патриотизм генерал-губернатора Москвы.
Светлейший сознавал также, что и ожидаемые новобранцы Лобанова-Ростовского и Клейнмихеля явятся действенным подспорьем армии только в совокупности с обстрелянными войсками. Кутузову важно было, чтобы новые формирования успели прибыть к нему до генеральной битвы, в которой основную массу сражавшихся составляли бы уже имеющие боевой опыт войска. Волнения по поводу времени прибытия резервов и ополчения обнаруживал и князь Багратион, прямолинейно вопрошая Ростопчина в одном из писем после оставления Смоленска: «Я не ведаю, на какой конец Лобанов собирает войска и Милорадович; пора их иметь близко к нам…» Принимая во внимание крайность ситуации и ограниченность сил обеих Западных армий, он предлагал в том же письме: «Мне кажется, иного способа уж нет, как не доходя два марша до Москвы, всем народом собраться и что войско успеет, с холодным оружием, пиками, саблями, что попало соединиться с нами и навалиться на них…» Ко времени размещения войск на бородинской позиции главнокомандующему стало ясно, что спасти Москву может только чудо. Об одном из них Кутузов вспомнил в той непростой ситуации. Его послание к Ростопчину от 22 августа написано собственноручно; сознавая необычность и секретность темы, Кутузов, по-видимому, не решился его продиктовать кому-либо другому. В письме говорилось: «Милостивый государь мой граф Федор Васильевич! Государь Император говорил мне об еростате (аэростате), который тайно готовится близ Москвы. Можно ли им будет воспользоваться, прошу мне сказать, и как его употребить удобнее»59. Как мы видим, Светлейший сменил грустную тему резервов на более экзотическую. Результата, правда, он добился не большего.
Историки до сих пор задаются вопросом, что побудило Кутузова решиться на генеральное сражение, и высказывают предположение, что полезнее было бы его избежать в целях сохранения армии. Так, известный военный историк граф Д. П. Бутурлин рассуждал: «Ему (Кутузову) можно поставить в упрек только две ошибки, но первая из них, заключающаяся в том, что он дал Бородинское сражение, была вынуждена политическими соображениями…»60 Кутузов не мог пренебречь настроениями в армии и обществе, о которых писал генерал-квартирмейстер Толь: «…Почему Российская армия дала сражение при Бородине и для чего, отразив неприятеля и удержав за собою 26-го числа место сражения, предприняла потом отступательное движение, с самого начала войны Российскими армиями производимое, последствием коего было занятие неприятелем Москвы? Дабы разрешить сей вопрос, надлежит поставить на вид: хотя отступательное движение, с самого начала войны Российскими армиями производимое, предписано было уважительными обстоятельствами, однако не менее того войска наши приметным образом начали терять воинский дух, россиянам свойственный, который необходимо нужно было поддержать и возвысить…» Говоря о потере воинского духа, Толь имел в виду факты общего падения дисциплины в армии, о которых речь идет в рапорте Кутузова Александру I от 19 августа: «Не могу я также скрыть от Вас, Всемилостивейший Государь, что число мародеров весьма умножилось, так что вчера полковник и адъютант Его Императорского Высочества Шульгин собрал их до 2000 человек…» «Лишается человек воинского духу и субординации», — с тревогой отмечал Багратион. Кутузов уловил критическую точку настроений солдатской массы на подступах к Москве, которую деморализовало затянувшееся отступление. Зло могло предотвратить только сражение. Да и что говорить о поведении нижних чинов, если сам атаман Донского казачьего войска генерал от кавалерии М. И. Платов явился после оставления Смоленска к Барклаю де Толли, надев шинель на голое тело с заявлением, что ему стало стыдно носить мундир. Чувства всей армии запечатлены в Воспоминаниях кирасирского офицера И. Р. Дрейлинга, бывшего при Бородине ординарцем Кутузова: «В наших общих молитвах, в том „Отче наш“, с которым я обращался к Творцу, слышалась из глубины души одна мольба — чтоб завтра же нам дали возможность сразиться с врагом, хотя бы пришлось умереть — только бы дальше не отступали! Наша гордость, гордость еще не побежденного солдата, была оскорблена и глубоко возмущена. Как! Мы отступали перед надменным врагом, а они все глубже и глубже проникали в родные поля каждого из нас, все ближе и ближе и никем не сдерживаемые подступали к самому сердцу нашего общего Отечества»61. В числе важных причин, вынуждавших Кутузова принять сражение, следует назвать и неотступное преследование со стороны неприятеля, которое, безусловно, усилилось после оставления Смоленска и по мере приближения к Москве. Этот факт констатировал Багратион, еще не зная о назначении Кутузова: «Неприятель наш неотвязчив: он идет по следам нашим». Кутузов в донесении Александру I от 19 августа сообщал: «…Токмо вчерашний день один прошел без военных действий». Кутузов, встретивший русские войска с неприятелем «на хвосте», прекрасно понимал, что Наполеон, для которого невыгодно вести затяжную кампанию, слишком далеко зашел. Это могло произойти только по одной причине: он рвался к Москве. Именно с этим событием, по аналогии с другими войнами, Наполеон связывал окончание кампании, что и сделало его, с точки зрения Кутузова, уязвимым. Адъютант Кутузова А. Б. Голицын вспоминал: «После выбора позиции рассуждаемо было в случае отступления, куда идти. Были голоса, которые тогда еще говорили, что нужно идти по направлению на Калугу, дабы перенести туда театр войны <…> но Кутузов отвечал: пусть идет на Москву»62. В этих словах уже проглядывает конкретный замысел, которым Кутузов пока ни с кем не стал делиться, в связи с чем ошеломляющее известие, которое он получил посреди множества забот, еще более усилило природную скрытность Кутузова. Светлейший вдруг узнал, что граф Ростопчин «вознамерился поступать как Римлянин», а именно: в случае невозможности отстоять Москву сжечь древнюю столицу. Об этом он как раз и написал в своем письме князю Багратиону от 12 августа: «Народ здешний, по верности к Государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому обычаю: не доставайся злодею, обратит город в пепел…»63 Можно себе представить, как воспринял эту новую напасть Кутузов, любивший крепкие выражения! Как заметил историк, «<…> замысел Ростопчина — предать Москву пламени перед вступлением в нее французов (равно как и любые меры по ее сожжению) — вопиющим образом противоречил планам Кутузова, путая все его стратегические карты. Это бы не только ставило в тяжелейшее положение русские войска, воспрепятствовав их отступлению через Москву, но могло бы подтолкнуть Наполеона на совершенно непредсказуемые действия…»64.