Были и женщины.
«Никогда, — говорил себе Вильтон Серджент, — ни один американец не видел Англии так, как вижу ее я». И, краснея под одеялом, он вспоминал о белых днях, когда он отправлялся в контору по Гудзону на своей паровой океанской яхте в тысячу двести тонн и добирался в трамвае до улицы Бликер, держась за кожаный ремень между ирландской прачкой и немецким анархистом. Если бы кто-нибудь из его теперешних гостей увидел его, он сказал бы: «Совершенно по-американски», — а Вильтону не нравился этот тон. Он приучил себя к походке англичан и к английскому тону голоса — за исключением тех случаев, когда возвышал его. Он не жестикулировал, он подавил в себе немало привычек, но были некоторые вещи — между прочим, пристрастие к некоторым кушаньям, — от которых не мог отучить его даже Говард, его безупречный дворецкий.
Его воспитанию суждено было закончиться самым странным и удивительным образом, и мне довелось присутствовать при этом конце.
Вильтон несколько раз приглашал меня, чтобы показать мне, как хорошо на него действует новая жизнь в Хольт-Хангарсте, и каждый раз я объявлял, что все идет отлично. Третье его приглашение было менее формально, чем предыдущие, и в нем он намекал на какое-то дело, где требуется мое одобрение или совет, а может быть, и то и другое. Когда человек начинает позволять себе вольности со своей национальностью, появляется бесконечный простор для ошибок, и потому я отправился, ожидая многого. Догкарт в семь футов и грум в черной ливрее Хольт-Хангарста встретили меня на станции Эмберли Ройяль. В Хольт-Хангарсте меня принял элегантный и очень сдержанный человек и провел в предназначенную мне роскошную комнату. В доме не было других гостей, и это заставило меня призадуматься.
За полчаса до обеда Вильтон зашел в мою комнату. Свое беспокойство он тщетно маскировал выражением самоуверенности и равнодушия. Через некоторое время — расшевелить его было почти так же трудно, как любого из моих соотечественников, — я добился от него рассказа, простого в его экстравагантности и экстравагантного в его простоте. Оказалось, что Гакман, из Британского музея, провел у него около десяти дней, хвастаясь своими жуками. Гакман имеет привычку носить действительно бесценные антикварные вещи на колечке для ключа и в кармане брюк. По-видимому, ему удалось перехватить что-то, предназначавшееся в Булакский музей, «подлинный Амен-Хотеп», по его словам, «жук царицы Четвертой Династии». Вильтон купил у Касса-ветти, репутация которого не вполне безукоризненна, жука, приблизительно такого же ценного, и оставил в своей лондонской квартире. Гакман наугад, основываясь только на том, что знал о Кассаветти, сказал, что это обман с его стороны. Последовало продолжительное обсуждение вопроса ученым и миллионером.
Один говорил: «Но я знаю, что этого не может быть», — а другой говорил: «А я знаю, что может, и докажу это».
Для успокоения души Вильтон счел необходимым отправиться в город до обеда, т. е. сделать сорок миль, и привезти жука. Тут-то и произошли события, имевшие несчастные последствия. Так как станция Эмберли Ройяль находилась на расстоянии пяти миль, а для того чтобы запрячь лошадей, нужно известное время, то Вильтон приказал Говарду, безупречному дворецкому, дать следующему поезду сигнал, чтобы остановить его. Говард, человек более находчивый, чем думал его господин, взял красный флаг и яростно замахал им навстречу первому поезду, спускавшемуся мимо лужайки. Поезд остановился.
С этого места рассказ Вильтона стал сбивчив. По-видимому, он намеревался войти в этот страшно разгневанный экспресс, а кондуктор удерживал его с большей или меньшей силой — в сущности, выбросил его из окна запертого купе. Вильтон, должно быть, сильно ударился о песочную насыпь. Он сознался, что в результате произошла драка на полотне железной дороги, во время которой он потерял шляпу, наконец, его втащили в кондукторское отделение и усадили. Он задыхался.
Он предложил денег кондуктору и очень глупо объяснил все, не назвав только своей фамилии. Он не сделал этого, так как воображению его представлялись напечатанные большими буквами заголовки статей в нью-йоркских газетах, а он отлично знал, что сын Мертона Серджента не может ожидать милости по ту сторону океана. К изумлению Вильтона, кондуктор отказался от денег, сказав, что это дело касается Компании. Вильтон настаивал на сохранении инкогнито, и потому на конечной станции св. Ботольфа его ожидали два полисмена. Когда он выразил желание купить новую шляпу и телеграфировать своим друзьям, оба полисмена в один голос предупредили, что всякое его слово будет уликой против него, и это страшно подействовало на Вильтона.
— Они были так дьявольски вежливы, — сказал он. — Если бы они взгрели меня своими дубинками, мне было бы легче, но все время: «Потрудитесь пройти сюда, сэр», да: «Подымитесь по этой лестнице, сэр», пока не посадили меня в тюрьму, посадили, словно простого пьяницу, и мне пришлось просидеть целую ночь в какой-то дыре, в карцере.
— Это все произошло оттого, что вы не назвали своей фамилии и не телеграфировали своему адвокату, — ответил я. — К чему вас приговорили?
— Сорок шиллингов или месяц тюрьмы, — быстро сказал Вильтон. — Это было на следующее утро, ясное и раннее. Они покончили с нами в три минуты. Девушка в розовой шляпке — ее привели в три часа утра — приговорена к десяти дням. Мне, кажется, посчастливилось. Должно быть, я отбил у сторожа весь его разум. Он сказал старому селезню на судейском месте, что я говорил ему, будто я сержант армии и собираю жуков на железнодорожном пути. Так всегда бывает, когда пробуешь объяснить что-нибудь англичанину.
— А вы?
— О, я ничего не говорил. Мне хотелось одного — уйти оттуда. Я заплатил штраф, купил новую шляпу и вернулся сюда на следующее утро раньше полудня. В доме было много народу, я сказал, что меня задержали против воли, и тогда они все вдруг стали вспоминать, что они обещались быть в других местах, Гакман, должно быть, видел драку на полотне и рассказал об этом. Я думаю, что они подумали: «Это совершенно по-американски», — черт бы их побрал! В первый раз в жизни я остановил поезд и никогда бы этого не сделал, не будь замешан жук. Их старым поездам не мешает иногда небольшая остановка.
— Ну, теперь все прошло, — сказал я, еле сдерживая смех. — И ваше имя не попало в газеты. Все же это несколько по-английски.
— Прошло! — яростно проворчал Вильтон. — Только началось! Неприятность с кондуктором представляла собой обыкновенное нападение — простое уголовное дело. Остановка поезда оказывается делом гражданским, а это совсем другое. Теперь меня преследуют за это!
— Кто?
— Да Большая Бухонианская дорога. В суде был человек, присланный от Компании, чтобы следить за ходом дела. Я сказал ему свою фамилию в укромном уголке, прежде чем купил шляпу, и… пойдемте-ка обедать, потом я покажу вам результаты этого разговора.
Рассказ о том, что ему пришлось вытерпеть, привел Вильтона в очень раздраженное состояние духа, и не думаю, чтобы мой разговор мог успокоить его. Во время обеда я, словно одержимый каким-то чисто дьявольским злорадством, с любовным упорством распространялся о некоторых запахах и звуках Нью-Йорка, воспоминание о которых особенно волнует душу тамошнего уроженца, находящегося за границей.
Вильтон стал расспрашивать о своих прежних товарищах — членах различных клубов, владельцах рек, «ранчо» и судов, на которых плавают в свободное время, королей мясной биржи, железнодорожных, керосиновых и пшеничных. Когда подали зеленую мятную настойку, я дал ему особенно маслянистую отвратительную сигару из тех, которые продаются в освещенном электричеством, украшенном мозаикой и дорогими изображениями обнаженных фигур буфете Пандемониума. Вильтон жевал конец сигары несколько минут, прежде чем зажечь ее.
Дворецкий оставил нас одних, камин в столовой с дубовыми панелями начал дымить.
— Вот и это! — сказал он, яростно вороша угли, и я понял, что он хотел сказать. Нельзя устроить паровое отопление в домах, где жила королева Елизавета.