– Надежда! – раздалось по всем комнатам.
Дик был голос. Надя слышала удар ногой об пол.
Надя поднялась со страхом со стула и пошла на голос. Глаза ее неясны, и походка нетверда; физическая немощь одолевала ее, хотя душа была напряжена неестественно. На щеках вспыхивали и пропадали розовые пятна. Пройдя темный зал, она в полумраке увидела подле окна группу детей, своих маленьких братьев и сестер, глаза которых были устремлены на нее. Надя остановилась на минуту перед гостиной, провела рукой по лбу…
– Надежда! – раздалось еще громче.
Надя расслушала слова матери: «Ты испугаешь маленького». И действительно, в ту же минуту заплакал ее меньшой брат, спавший в детской, в колыбели…
Надя с особенной силой распахнула двери и явилась пред отцом. Игнат Васильич был один; мать укачивала свое дитя в соседней комнате.
– Подойти ко мне, – сказал Дорогов.
Надя, бледная вся, стояла с опущенной вниз головой.
– Иди ко мне! – повторил отец.
Она сделала шаг вперед.
Отец устремил на нее неподвижный, злобный взор. Он молчал несколько минут…
– Говори что-нибудь! – при этом Игнат Васильич топнул ногой.
Надя не знала, что ей делать. Но вот она оправилась немного, на лицо выступила краска; быстро в голове ее пробежало: «Молотову нельзя было прийти… отец спрашивает ответа… сегодня срок… я сама объявлю ему».
– Говори же!
– Папа, – начала она тихо.
– Негодница! Развратница! – перебил ее резко отец.
Надя вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, она широко раскрыла глаза и с изумлением посмотрела на отца.
– За что? – спросила она с негодованием.
– Молчать! – крикнул отец.
Надя опять опустила голову. Она ничего не поняла. Игнат Васильич подошел к своей дочери, положил на плеча ее свои руки и остановил на лице ее неподвижный свой взор.
– Надя, – сказал он, – гляди мне прямо в глаза.
Она не шевельнулась.
– Ну!
Надя с страшным усилием подняла глаза и посмотрела на отца. Дорогов спросил ее шепотом:
– Вы целовались?
Надя не поняла.
– Целовались? – повторил он громко.
– С кем? – спросила она.
– Сама знаешь с кем!
Но ответа не было. Страх и обида, что ее держат за плечи, сдавили ей горло.
– Молотова знаешь? – спросил грозно отец и потряс ее за плеча так, что Наде больно стало.
Опять повторился плач ребенка в детской, и слышалось матернее убаюкивание.
– Так целовались?
– Да! – отвечала Надя раздирающим душу голосом.
– Негодница!..
Игнат Васильич надавил плечи ее руками так тяжело, что Надя наклонилась к его лицу и ощущала его злое прерывистое дыхание; потом он оттолкнул ее от себя. Надя опустилась на стул, закрывши лицо руками. Она была почти в беспамятстве.
– Боже мой! – проговорил Дорогов и отошел к окну.
Настало тяжелое молчание… Мать не замолвила за Надю ни одного слова, не выбежала из детской и не схватила за руки своего мужа. Ее застарелая нравственность была оскорблена тем, что дочь ее позволила целовать себя до брака. По ее понятию, поцелуй освящался церковью и потом совершался только в опочивальне. Она дивилась и Молотову, которого считала нравственным человеком, – а он вдруг оказался соблазнителем… Гордость матери страдала: она поражена была падением дочери. Она с ужасом думала, что в ее мирной семье совершился скандал. Откуда отец узнал об отношениях Молотова и Нади, он не говорил. Он только сообщил, что Надя – «развратница», и несчастная дочь созналась, что позволила целовать себя до брака. «Боже мой, – подумала Анна Андреевна, – он не первый год знаком с нами, кто их знает, что между ними было?» Она вспомнила, что Егор Иваныч часто оставался с Надей наедине, иногда посещал их дом, когда Надя была одна, а они уходили куда-нибудь… Страшные мысли взволновали ее сердце, она заплакала и облила горючими слезами дитя в колыбели…
Игнат Васильич никогда не уважал тех женщин, которых сам, бывало, целовал до брака и в начале женатой жизни. Он считал себя вправе пользоваться слабостями этих женщин, но в глубине души презирал их, называл потерянными, вел себя небрежно, оскорбительно, насмехался в глаза. Бывало, девушка обнимает его, называет ласковыми именами, радостно болтает какой-нибудь вздор, а он смотрит острым взглядом, и едва заметная улыбка на его губах отражает презрение. Женщины, истинно любившие Дорогова (были такие), находили в таком отношении к ним признак силы, могучего характера и высшей натуры, а в нем между тем не было даже и дикого «печоринства», которое выродилось бы в лице его в канцелярский тип, – он действовал просто по принципу благочиния и условной порядочности. Этим и объясняется цинический элемент в его любви к женщинам. «Настоящая женщина, – говорил он, – бережет себя; она не даст поцелуя до свадьбы». Поэтому не было никакого противоречия в том, что Дорогов чувствовал глубокое уважение к Анне Андреевне за ее моральные достоинства. До замужества, в продолжение месяца его жениховых посещений, она не позволила ему прикоснуться губами даже к руке своей. Это-то и увлекло его, это же самое отчасти и покорило его впоследствии женской власти. Когда же Дорогов привык к оседлой жизни и полюбил семейственность, он стал считать себя недосягаемо нравственным господином, потому что сознал в себе не только принцип свой, но и дело, основанное на принципе. Он всегда желал дать этому принципу широкое развитие в своей семье. Дорогов был привязан к своей дочери, страстно любил ее. Представьте же, что о людях он судил по себе, и вот он уверился, что нашелся мужчина, который, как он, бывало, на своих любовниц, глядел на его дочь нагло, близко наклонял к ее лицу свое лицо, рассматривал с любопытством знатока ее глаза, уши, губы, крутил ее ухо в своих пальцах, целовал ее гастрономически, держал на шее свою руку, пока она не нагреется, и во все это время глядел на нее с едва заметной улыбкой, с оттенком презрения, – представьте себе все это, и вы поймете, что он нравственно страдал за свою дочь, он защитить ее хотел, покрыть своей отеческой любовью. Отцы часто вспоминают свою юность, когда дочери любят без их позволения и согласия. Ко всему этому присоединялась страшная досада на то, что разрушались его планы, и даже он трепетал за свою будущность, если состоится отказ, потому что жениху-генералу стоит написать другому генералу, у которого он служит, и Дорогова выгонят вон из службы. Он не знал, что делать: оскорблена была в нем нравственность семьянина, была опасность для его и служебной карьеры, – и до этого доводит его дочь! Он поднялся со стула и подошел к Наде…
– Надя, – сказал он без крику и злости, но холодно и твердо, – ты выбросишь из головы Молотова. Я за тебя гибнуть не стану и не потерплю безнравственности в своем доме. Молотова нога здесь не будет! Ты с ним никогда не увидишься, – это мое святое слово, ненарушимое… Мать, – обратился он к дверям той комнаты, где она была, – жена, уговори свою дочь – это твое дело; она губит и себя и нас… Надя, – обратился он опять к дочери, – я у тебя спрошу ответа на днях, будь готова…
Он пошел в свой кабинет, но в его старом сердце шевельнулась жалость к своей любимой дочери; он остановился подле нее и сказал сколько можно ласково:
– Надя, образумься…
Она сидела, закрыв лицо руками, и молчала, как убитая.
– Одумайся!
С этим словом Дорогов оставил гостиную.
Долго сидела Надя, убитая горем, оскорбленная, и ничего она не понимала. «Что же Молотов? – без смыслу повторялось в ее голове. – Откуда узнал отец?.. За что он меня назвал раз…» Этого слова она не могла договорить. И опять эти вопросы бессмысленно чередовались в ее голове. Надя потеряла способность рассуждать… Она открыла лицо. Оно было измучено, бледно; после целого дня ожиданий и радостных надежд в нем выражалось тупое страдание. Ей хотелось освежиться; она вышла и умылась холодной водой, потом в темном зале открыла форточку и облокотилась на косяк окна. Дети все еще были в зале и с любопытством, смешанным со страхом, смотрели на свою сестру… Они тоже обсуживали своим невинным умишком семейное дело. Федя подслушивал разговор у дверей и рассказал другим, что Надя целовалась и за то ее папа сильно бранил, так, как их никого не бранил… Между детьми слышался шепот.