Оказавшись за полосатым журавлем шлагбаума, Шведов, «сделав ручкой» дежурному лейтенанту, дурашливо пропел:
Цыганский табор покидаю,
Довольно мне в разгулье жить.
Что в новой жизни ждет меня, не знаю.
О прожитом зачем тужить!
Махтуров не выдержал, вспылил:
– Послушай, Шведов, уймись! По-человечески прошу. Вот уже где твое паясничанье! – Николай выразительно приставил большой палец к горлу. – И что за человек такой невозможный: мелет и мелет что ни попадя. Как только язык не устает!..
– А ты легче, Коля, легче! Не так близко к сердцу. И сладкого чтоб понемножку, и горького не до слез…
В просторном предбаннике, рассчитанном на сотню человек, предстояло сначала выстоять очередь к парикмахеру, расположившемуся со своим стулом посреди помещения, затем сдать свою одежду в дезкамеру, также по очереди получить в ковшичек жидкого мыла, раздобыть шайку и только после этого помыться. Не один раз перекурить успеешь, пока до моечного отделения доберешься.
Махтуров и Колычев оказались в середине стихийно возникшего неорганизованного потока людей, принужденных к маетному, терпеливому ожиданию. Подвигаясь неспешным чередом вперед, Павел засмотрелся на то, как бесследно исчезают в бездонной пасти «вошебойки» нанизанные на железные кольца вороха отслужившей одежды, и, спохватившись, поймал себя на неслышно отслоившейся мысли о том, что жизнь иногда неисповедимо возвращает человека к тому, что казалось ему навсегда пройденным и безнадежно канувшим. До мельчайших подробностей представился в памяти его зоревой день, день зачисления в военное училище. Явственно ощутилось то сладкое, поднывающее волнение и почти священный трепет, с которыми он переступал порог солдатского предбанника и которые не покидали его вплоть до самого счастливейшего из мгновений, когда, скинув с себя штатское, он облачился во все курсантское.
Совершив пробег длиной в семь лет, круг замкнулся: снова предбанник, снова предстоит начинать все сначала, с той лишь разницей, что за плечами хоть и тягостный, но солидный опыт прошлого. Ну что ж, если не дано иного, он готов попробовать вновь.
Дальнейший ход рассуждений Павла был прерван рванувшимся под потолок истошным воплем грузного мужиковатого солдата-дезинфектора:
– Ворюги проклятые! Нелюди! Отдайте хлеб с салом, сволочуги, или поприбиваю всех на месте! – Красный, распаренный теплом камеры, ошалело вращая белками глаз, он, выскочив из кладовой, неистовствуя, вломился в гущу штрафников, свирепо расшвыривая всех, кто попадался под руку.
Расступившись, штрафники, кто с опасливым недоумением, кто равнодушно, а кто со злорадным любопытством, наблюдали за мечущимся в шальном, угарном исступлении дезинфектором, ждали развязки.
– Убью скотину! – ревел тот, набрасываясь на ухмылявшегося хлипкого Семерика и тиская его квадратными лапищами с такой яростью, что у того от боли перекривило лицо.
– Отцепись, гад! Ты че, с дурдома, что ль, или отроду чеканутый? – извиваясь в грубых безжалостных руках разъяренного солдата, шипел Семерик. – Я те че, ты меня видел? Я у тебя в будке был? У меня где твой хлеб? Куда я его дену?
Защищаясь, Семерик отчаянно взывал принять во внимание свою совершенную наготу – невозможно-де ему, голому, утаить ворованное. Но очевидность его доводов с трудом доходила до ослепленного вспышкой гнева дезинфектора. Наконец, что-то замедленно сообразив, он сразу обмяк, став вялым и безразличным. Оттолкнув Семерика, обреченно передохнул и грузно, сгорбившись, прошагал к своей двери в камеру. Загляни он в тот момент случайно в моечное отделение, то увидел бы, как, затравленно торопясь, ломают руками горбушку хлеба и по-звериному рвут зубами застарелый кусок сала, пустив его по кругу, Маня Клоп, Тихарь, Гайер и Башкан.
Не успело улечься волнение от одного ЧП, как случилось новое.
– Где же табак-то?
Закончив стрижку, парикмахер, сутулый, подточенный нездоровьем солдат, обшарил все свои карманы, но кисета с махоркой не обнаружил. Растерянно потоптавшись на месте, он еще нагнулся, поискал рукой под стулом, но тщетно. Лицо его, сохранявшее до того усталое, но спокойное выражение, стало беспомощным, по-детски обиженным.
– Ребята, ну что вы, в самом деле? Ну хоть на одну закрутку оставьте, товарищи! – заискивающе упрашивает он штрафников, но в следующий момент, осознав несбыточность своих надежд, разражается визгливой матерной бранью.
Немного успокоившись, вновь делает слезную попытку:
– Ну, ребята, не ироды же вы в самом деле? Люди ведь. Отдайте хоть кису. На кой ляд она вам, пустая-то? А мне память. Дочка его вышивала, когда повестку из военкомата принесли. Аннушка. На что он вам нужен?..
– Ты, батя, если потерял память своей Дуньки, то высылай ей срочную ксиву, пусть она тебе новую сотворит. А на честных людей нахалку не шей. Нехорошо.
Нахально выставляясь, Яффа под одобрительные смешки своих прихлебателей свертывал толстенную, «семейную», козью ножку.
– Отдайте, ребята!..
Стало невыносимо больно и стыдно за обворованного и унижавшегося перед кучкой уголовников человека, за всех, кто был свидетелем этой постыдной сцены и тоже праздновал труса. Сдерживая закипавшую злость, Павел приблизился к Махтурову.
– Сколько можно терпеть, Коля? Не пора ли всю эту сволочь в чувство приводить? Давай врежем по разу между глаз – живо черное от белого отличать научатся!
Махтуров, пригнув голову, насупился:
– Врезать – не проблема. А доказательства у нас есть?
– Какие еще, к черту, доказательства! И так все ясно, как в белый день!..
– Ясно-то ясно, да не совсем! Кто видел, что это Яффа кисет увел или к дезинфектору лазил? Никто. А тронь его – себе же хуже может выйти. Сейчас всей сворой кинутся заявлять, что это мы украли, а на них сваливаем.
Оправдывайся потом, что ты не верблюд. Сам знаешь, в этом деле их толкачом в ступе не поймаешь, а я вовсе не уверен, что здесь нас вообще захотят слушать. Для командования батальона что мы, что они – один хрен…
– Но проучить-то гадов надо?
– Проучить обязательно надо. Согласен. Только без горячки, наверняка, чтобы не увернулись…
В душе Павел не мог не признать правоту друга, но что-то мешало ему согласиться с ним полностью, и он, едва удержавшись от резкого слова, первым толкнул дверь в моечное отделение.
* * *
– Подходи – подешевело! Гони водку – получай обмотку пятьдесят затертого размера!..
– А и кому усы – меняю на трусы! – рокотал цыганский бас.
В предбаннике стояли шум, гам и неразбериха.
Комплекты вещевого довольствия выдавались штрафникам без учета размеров. Шинель, обувь, белье нередко оказывались то великим, то малым, приходилось обмениваться на ходу. Старшина претензий не принимал: «Некогда. Сами между себя разберетесь!»
– Ну и видик у нас, братцы-ленинградцы! – оглядывая товарищей, не скрывал своего разочарования Шведов. – В таком обличье разве что улицы подметать, да и то ночами. Днем, пожалуй, лошади шарахаться будут.
– А ты думал, тебе генеральский мундир за твои художества положен, да еще, может, с геройской звездой? – с неожиданной для себя резкостью возразил Павел. – Нет, гражданин Шведов, – уколол он нажимом на слово «гражданин», – придется малость подождать. Пока что мы все того… Как отмываться вот, думать надо.
– Губошлеп ты, в сущности, Шведов, хоть и лейтенант в прошлом. О красивой форме, как дореволюционная мещанка о тряпках, загрустил. А того не вспомнил, что ни партийного, ни комсомольского билета возле сердца не осталось. Или тебе расстаться с ними так же легко, как съездить патрульных по физиономии? – с присущей прямотой рубанул Махтуров, намекая на то, что Шведов был осужден за драку с задержавшим его патрулем. – А о форме замолчи. Наша она, советская. Гордиться ею надо, а нам тем более. Колычев правильно сказал – роба ассенизаторская нам сейчас больше всего подходит, а не форма. Форму еще заслужить надо.