На этой лестнице молодой революционер, недавно вынырнувший из российского подполья, налетел прямо на воплощение упорядоченного, иерархического, насквозь пропитанного бюрократией европейского социализма. В нескольких предложениях он описывает свою встречу с Адлером, которого ему в конце концов удалось отыскать: „Короткий мужчина с выраженной сутулостью, почти горбун, с глазами навыкате на усталом лице“. Троцкий извинился за причиненное беспокойство во время воскресного отдыха. „Продолжайте, продолжайте“, — ответил Адлер с кажущейся суровостью, но тоном, который меня не запугал, а, напротив, подбодрил. Была видна интеллигентность, излучавшаяся каждой морщинкой на его лице». Услышав рассказ о странной встрече на лестнице, Адлер удивился: «Кто бы это мог быть? Это высокий человек? И он с вами так разговаривал? Он кричал? О, это Аустерлиц. Вы говорите, он кричал? О да, это Аустерлиц. Не принимайте это близко к сердцу. Если когда-нибудь вы принесете весть о революции в России, можете звонить в мою дверь даже ночью!» Эти несколько строк сразу же сталкивают нас с еще одним элементом европейского довоенного социализма: восприимчивая интеллигентность старого лидера, который, однако, постепенно становится почетным пленником партийного старшины. Книга усеяна сотнями подобных лаконичных и впечатляющих случаев и диалогов.
Когда он подходит к вершинам своей жизни, Октябрьской революции и Гражданской войне, Троцкий описывает их с крайней сдержанностью, редкими, часто точечными мазками. Вот как, да еще при редких иллюстрациях, он изображает поток народных чувств, лежавших в основе короткого триумфа реакции в голодные и штормовые дни июля 1917 года, когда большевизм, казалось, был разбит, а Ленин, заклейменный немецким шпионом, ушел в подполье. Троцкий приводит нас в столовую в Петроградском Совете:
«Я заметил, что Графов (солдат, командовавший столовой) пододвигал ко мне стакан горячего чая или бутерброд получше, чем у других, при этом избегая моего взгляда. Очевидно, он симпатизировал большевикам, но был вынужден скрывать это от начальства. Я стал внимательнее осматриваться вокруг себя и убедился, что Графов был не один: весь низший персонал Смольного — носильщики, посыльные, охранники — были безошибочно на стороне большевиков. Потом я понял, что наше дело наполовину победило. Но пока это была лишь половина».
Детская ремарка, беглый взгляд на «запачканный воротничок» Ленина на следующий день после Октябрьского восстания, вид длинного, темного, забитого людьми коридора в Смольном, кипящего жизнью, как муравейник, гротескный эпизод, имевший место в разгар решающей битвы, и короткая беседа — в основном через такие детали он передает цвет и атмосферу исторической сцены. Его артистизм состоит в непрямом подходе к событиям, слишком огромным для того, чтобы описать их фронтально (в автобиографии), и слишком великим для высоких слов.
О «Моей жизни» говорилось, что она разоблачает эгоизм Троцкого и его «самодраматизацию». Автобиография — вещь эгоистическая по определению, а эти критики доходят до того, что утверждают, что Троцкому не следовало ввязываться в нее. Он сам мучился «марксистскими» угрызениями совести, которые не исчезали даже тогда, когда он писал заглавие этой книги. «Если бы я писал эти мемуары в других обстоятельствах, — извиняется он, — хотя в других обстоятельствах я бы едва ли их вообще написал, — я бы колебался, включить ли многое из того, что говорю на этих страницах». Но он был вынужден отражать лавину сталинских фальсификаций, которые покрывали каждую часть его жизни. «Мои друзья находятся либо в тюрьме, либо в ссылке. Я обязан выговориться… Здесь вопрос не только исторической правды, но также и политической борьбы, которая все еще продолжается». Он находился в положении человека на скамье подсудимых, обвиняемого во всех мыслимых и немыслимых преступлениях, который пытается оправдаться, представляя суду полный отчет о своих деяниях, а потом на него орут за то, что он предубежденно относится к себе.
Это говорится не ради отрицания безошибочного наличия склонности Троцкого к эгоцентризму. Эта черта принадлежит его художественной натуре; она развилась в дореволюционные годы, когда он был сам по себе — ни большевик, ни меньшевик; а сталинские поношения, вынудившие его избрать тактику активной самозащиты, вывели эту черту на передний план. И все же можно говорить о его «самодраматизации», только если в автобиографии или в любой его биографии можно было бы выставить его жизнь в еще более драматичном свете, чем на самом деле. Кроме того, как мы это увидим позднее, он нисколько не преувеличил свою роль в революции. И в «Моей жизни», и в «Истории…» его настоящий герой не кто иной, как Ленин, в чью тень он сознательно себя помещает.
Кое-кто критиковал «Мою жизнь» за отсутствие самоанализа и за неспособность автора раскрыть свое подсознание. Разумеется, Троцкий не дает «внутренних монологов»; он не останавливается на своих снах или комплексах, соблюдает почти пуританскую сдержанность в отношении секса. Это, прежде всего, политическая автобиография — политическая в очень широком смысле. И все же уважение автора к разумной сути психоанализа проявляется в тщательности, с которой он описывает свое детство, где не упускает таких возможных улик для психоаналитика, как переживания и «происшествия» его детских лет, игрушки и т. д. (Повествование начинается словами: «Временами мне казалось, что я помню, как сосал материнскую грудь…») Он дает это дополнительное объяснение своей осторожности к фрейдистскому самоанализу. «Память… не безучастна, — говорит он в предисловии. — Нередко она подавляет либо загоняет в темный угол эпизоды, которые противоречат характеру индивидуального управляющего жизненного инстинкта… Однако это вопрос для „психоаналитической“ критики, которая иногда бывает изобретательной и поучительной, но чаще капризной и спорной». Он достаточно глубоко и сочувственно погружался в объект психоанализа, чтобы знать его подводные камни и ловушки, и у него не было ни времени, ни терпения на «причудливые и спорные» догадки о своем подсознании. Вместо этого он создает автопортрет, замечательный по осознанной цельности и человеческой теплоте.
В роли политического труда «Моя жизнь» не сумела достичь своей непосредственной цели: она не произвела впечатления на коммунистическую публику, для которой в первую очередь и была предназначена. Даже всего лишь чтение ее рядовым членом партии расценивалось как дерзость; и члены партии не читали эту книгу. Те немногие, кто все же прочел, чувствовали себя оскорбленными либо испытывали раздражение. Они были либо привержены культу личности Сталина, и для них книга подтверждала сталинские инсинуации о личных амбициях Троцкого; либо они были шокированы, видя, что лидер революции вообще занимается изображением собственного портрета. «Вот вам Троцкий — Нарцисс, поклоняющийся самому себе!» — таков был типичный комментарий. А поэтому коммунисты не обращали внимания на богатый исторический материал, который излагал перед ними Троцкий, на его способность проникновения в суть революции и его интерпретацию большевизма, из которой они смогли бы извлечь много уроков для самих себя. С другой стороны, книга нашла широкий круг читателей среди буржуазии, которая восхищалась ее литературными достоинствами, но которой была почти не нужна или вообще неинтересна ее основная идея: «Mein Leid ertönt der unbekannten Menge, Ihr Beifall selbst macht meinem Herzen bang»,[68] — так Троцкий мог сказать о самом себе.
«История…» стала венцом его литературных трудов по масштабу и силе, а также самым полным выражением его идей о революции. Она занимает особое место в мировой литературе среди рассказов о революции, составленных одним из ее главных действующих лиц.
Он вводит нас в сцену 1917 года главой «Особенности российского развития», которая представляет события в глубокой исторической перспективе; и сразу же в этой главе признаешь обогащенную и зрелую версию его самого раннего изображения перманентной революции, датирующегося еще 1906 годом. Нам показывают Россию, входящую в XX век, не избавившись при этом от оков Средневековья, не прошедшую через Реформацию и буржуазную революцию, но, тем не менее, с элементами современной буржуазной цивилизации, пронизывающими ее архаическое существование. Вынужденная развиваться под превосходящим экономическим и военным давлением с Запада, она не могла пройти все фазы «классического цикла» западноевропейского прогресса. «Дикари внезапно отбросили свои луки и стрелы и поменяли их на винтовки, не пройдя дорогу, которая лежала между этими двумя видами оружия в прошлом». Современная Россия не могла провести собственную Реформацию или буржуазную революцию под руководством буржуазии. Ее крайняя отсталость неожиданно вынудила ее двигаться политически до той точки, которую Западная Европа уже достигла, и двигаться дальше ее — к социалистической революции. Из-за того, что ее слабая буржуазия была не способна сбросить иго полуфеодального абсолютизма, вперед в качестве революционной силы выступил ее небольшой, но компактный рабочий класс, в конечном итоге нашедший поддержку у мятежного крестьянства. Рабочий класс не мог удовлетвориться революцией, которая привела к установлению буржуазной демократии, — ему было необходимо бороться за реализацию социалистической программы. Таким образом, согласно «закону комбинированного развития», высокая степень отсталости имеет склонность к высокой степени прогресса, и это привело к взрыву 1917 года.