Почти весь период правления Елизаветы I тело «слабой и хрупкой» было обычно спрятано под тяжелыми пышными платьями, которые делали грудь плоской и оставляли открытыми только кисти рук и лицо. Так Елизавета выглядит на большинстве портретов, целью которых было создать образ королевского величия (илл. 32). На тех немногих портретах, где у нее открыты шея и верхняя часть груди, она настолько плоская, что портрет напоминает строгую икону, а не женщину из плоти и крови. Ее груди останутся до конца ее дней грудями «королевы-девственницы», которая была замужем только за своим народом.
32. «Елизавета I». Портрет времен «Дарили». Неизвестный художник. 1575 год. Елизавете I немного за сорок. Она одета в строгий наряд своего двора — жесткий лиф, пышные рукава и накрахмаленный жесткий плоеный воротник вокруг шеи.
Платья Елизаветы I шились в соответствии с завезенным ранее из Испании стилем, в соответствии с которым женский наряд был строгим, не агрессивно подчеркивающим женские достоинства. Верхнюю часть туловища стягивал жесткий корсаж на китовом усе, который прижимал грудь и спускался до талии. Корсаж называли «лифом» или «парой лифов», потому что он состоял из двух частей, передней и задней, которые связывались на боках. Сшитые отдельно рукава привязывали к корсажу, и, из скромности или для тепла, полупрозрачный газовый шарф или кусок льняной ткани, называвшийся «вставкой», прикрывал вырез[116].
Женщины из низших сословий носили жесткие корсажи со шнуровкой спереди поверх рубашки. Подобные корсажи можно увидеть до сих пор как элемент национального костюма во многих странах Европы. Но в знатных семьях более плотные корсажи, усиленные китовым усом и деревянной или металлической баской, были обязательны даже для девочек двух с половиной или трех лет. Эти корсажи были такими жесткими и узкими, что не просто превращали женские груди в подобие доски, но иногда приводили к втянутости сосков, к сломанным ребрам и даже к смерти[117].
Такие платья знатных дам, делавшие грудь плоской, не мешали придворным поэтам фантазировать о ней. Никогда больше в стихах не было столько слов для обозначения грудей. В английском языке четыре слова — paps, milk paps, teats, nipples — обозначали соски и использовались еще три эвфемизма — «верх», «постель» и «фонтан». Слова «сосцы» или «вымя» по отношению к женской груди еще не приобрели уничижительного смысла, который появился в следующем веке. Это ясно из письма Генриха VIII Анне Болейн, в котором он говорит о своем страстном желании поцеловать ее «красивые сосцы»[118]. Слова, обозначающие цвета и фрукты — «бутоны», «землянички», «яблоки» и «вишенки») — были особенно популярны, как и космические или географические термины: «сферы», «полушария», «миры», «шары». Они свидетельствовали о пробуждающемся интересе к астрономии и географическим открытиям. Двустишие из «Розалинды» (1590) Томаса Лоджа, пожалуй, лучший пример стихотворения о грудях той эпохи: «Ее соски — центр наслажденья, / Ее груди — светила в небесах».
Груди часто представляли как предметы красоты и объекты мужского желания. Их вид вводит в транс, прикосновение к ним воспламеняет или, как лучше сказал Джон Лили: «Ее грудь дышит огнем, лишь только ты ее коснешься» («Анти-любовь», 1593). В литературе последовательность такова: вид грудей, возбуждение (его, а не ее) и — иногда — обладание. Но для женщин Елизаветинской эпохи все эти три этапа противоречили философским и религиозным убеждениям, согласно которым чувственный опыт намного ниже духовного опыта.
Перечисление достоинств чьей-то любовницы позволяло поэту заявить свое право собственности, а при чтении этих строк слушателю-мужчине пережить своего рода соединение с мужчиной. Как много веков спустя отметил Фрейд, женщина часто является вершиной треугольника отношений, в которые двое мужчин соединены через нее. Так, мужчина-поэт (или художник) привлекает к себе читателя-мужчину (или мужчину-зрителя) посредством словесного восхваления (или портрета), который прославляет (или унижает) женское тело. «Менафон» (1589) Роберта Грина является стандартным примером:
Ее локоны спутаны словно шерстяные нити.
……………………
Ее губы — это розы, омытые росой.
……………………
Ее соски, словно спелые наливные яблоки,
Круглые, как восточный жемчуг, нежные, как заря.
В этом случае груди пробуждают три чувства из пяти — зрение, вкус и осязание — в длинном списке избитых аналогий.
Эдмунд Спенсер (1552–1599), сравнивая части женского тела с различными цветами, создал английский анатомический сад в своем Сонете 64:
У губ ее аромат левкоев,
Ее щеки красны, как розы,
Ее белоснежный лоб, как бутоны анемон,
Ее прекрасные глаза, как только что расцветшие гвоздики,
Ее пышная грудь, как земляничная поляна,
Ее шея, как охапка водосбора,
Ее груди, словно лилии,
Ее соски, как только что раскрывшийся жасмин.
У него есть и сравнения с фруктами. В «Эпиталаме» — стихотворении в честь свадьбы — невеста уподобляется трапезе, в которой груди — основное блюдо в меню осязаемых наслаждений.
Ее щеки, как порозовевшие на солнце яблоки,
Ее губы, словно вишни, которые просят мужчину съесть их,
Ее груди, как чашка неснятой сметаны,
Ее соски, как бутоны лилий.
Шекспир, который сочинил немало восхвалений женской красоте, умел и посмеяться над ней. Его Сонет 130 — это антивосхваление, но написанное во славу возлюбленной:
Ее глаза на звезды не похожи,
Нельзя уста кораллами назвать,
Не белоснежна плеч открытых кожа
…………………
И все ж она уступит тем едва ли,
Кого в сравненьях пышных оболгали
[119].
Традиция нового платонизма, унаследованная Шекспиром и другими поэтами Елизаветинской эпохи, требовала, чтобы возлюбленная была одновременно и красива, и добродетельна. И добродетель эта заключалась, главным образом, в том, чтобы стойко отказывать мужчине в удовлетворении его желания. Пусть себе созерцание ее глаз, губ и грудей возбуждает мужчину. Задача женщины провести его от обычного плотского желания к тому, чтобы он оценил ее душу.
Никто из поэтов не боролся так пылко при помощи слов с конфликтом между сексуальным желанием и христианской добродетелью, как сэр Филип Сидни (1554–1586) в «Астрофиле и Стелле». Прекрасной Стелле он жалуется: «…пока твоя красота влечет сердце к любви… Желание все еще кричит: „Дай мне поесть“». Красота, которая должна вести к целомудренному восхищению в соответствии с канонами куртуазной любви, плавится на мелководье сладострастия. Поэта, чье внутреннее состояние зеркально отражено в этом стихотворении, эротизированное женское тело заставляет пережить конфликт, разрешить который должным образом может только брак.
Таким образом, зрение становится опасным, если взгляд фокусируется на женских формах. Оно опасно для психологического комфорта мужчины, и еще более опасно оно для женщины, которая рискует потерять свою «добродетель» и даже свою жизнь. Литературный критик Нэнси Викерс (Nancy Vickers) проанализировала развитие ситуации от разглядывания к изнасилованию, которое происходит в некоторых текстах Елизаветинской эпохи[120]. Она приводит яркий пример из шекспировской «Обесчещенной Лукреции», где брутальный герой Тарквиний находит Лукрецию спящей и кладет свою похотливую руку «на ее голую грудь, сердце всей ее земли». Тарквиний насилует Лукрецию, оставив ее «круглые башни разрушенными и бледными». Каким бы языком ни была описана сцена, суть ее не меняется. Это изнасилование женщины безжалостным хищником.