Через несколько дней Быстрицкая, отбыв свой срок, уезжала в Москву. Когда за ней уже приехала машина и она, выйдя из санатория в сопровождении сразу двух кавалеров, вдруг увидела меня. Оставив своих кавалеров подошла ко мне и довольно резко сказала примерно следующее:"Я собираюсь играть в пьесе (или фильме) о научных работниках, я должна была вживаться в образ. А Вы мне морочили голову". Правда потом сменив гнев на милость разрешила на прощанье поцеловать руку.
Я не жалел о содеянном – уж очень хороши были прогулки, да и роль, которую я исполнял, увы, только в Малеевке. И то на словах.
Вторая была некая литературная дама, которая называла себя писательнецей. Как говорил Бурлацкий, вроде-бы и неплохая, но чисто дамская писательница. Познакомил меня с ней тот же Бурлацкий. Дама была тогда «в самом соку». И в то время у нее был бурный роман с каким то грузинским режисёром или оператором. Один раз он приезжал в санаторий – седоватый, непризентабельный мужчина.
В отличие от Быстрицкой, разговаривать с ней было не очень интересно. Но она была навязчивой и бесцеримонной. Ко мне пару раз приезжала Тоня. Я ездил в Дорохово её встречать на своем жигулёнке, мы гуляли и старались никому не попадаться на глаза и побыть по-больше вдвоем. И вот тут то эта самая литературная дама становилась особенно активной. Более того, оба раза она, под каким то предлогом, садилась ко мне в машину, когда я уезжал провожать Тоню, когда присутствие кого либо третьего было особенно неуместно. Одним словом, она меня раздражала и я был не рад, что Федор Михаилович, меня с ней познакомил.
Я сидел за одним столом с Колей Доризо, в трезвом виде очень милым и приятным человеком. Он спрашивал эту литературную даму:" Ну чего ты пристаешь к Моисееву. Ты, что не видишь, что к нему приезжает жена – молодая и симпатичная женщина? Зачем ты ему нужна?" По словам Доризо она ему ответила примерно так:"Ну, я тогда буду говорить, что спала с самим Моисеевым". На это Коля резонно ответил:"А ты и так говори". Да, этот мир был для меня совершенно чужим, мир, «в котором все друг друга знали и все друг с другом спали», как говорил тот же Коля Доризо.
Тогда в Малеевке, я впервые окунулся в советское гуманитарное, или как было принято говорить, общество «творческой интеллигенции». Я был там совершенно чужой и совершенно посторонний. Я глядел на них со стороны, старался особенно не вмешиваться в разговоры, больше слушал и мне становилось грустно. Ведь они-то и представляли русскую культуру!
Как вся эта малеевская публика была непохожа на тех людей, с которыми я обычно проводил время! И диссиденствующие «интеллектуалы» и вполне благополучная советская «творческая интеллигенция». Вторая группа мне была более приемлимой – там хотя бы к России относились без пренебрежения. Впрочем, подчеркнутое окание Солоухина, меня тоже настораживало. Одним словом, и та и другая компании так были мало похожи, на ту интеллигенцию, которую я знал! И по детским воспоминаниям и по встречам с русской эмиграцией первой волны.
А ведь культуру России придется восстанавливать, возрождать, а может быть, и создавать заново. Но не с этой же малеевской публикой. У нас в Советском Союзе были отдельные писатели, отдельные художники и композиторы, но не было гуманитарной среды. Не было (или было крайне мало) настоящих историков, литературоведов, способных с абсолютной искренностью проповедовать собственную точку зрения, пусть даже ересь, но собственную! Без гуманизма, без гуманистичекого сознания нация выжит не сможет. Уже сейчас она корчится в судоргах. Но ждать, что ей снова помогут обрести душу гонимые галичи или благополучные и обласканные партией и правительством литературные дамы – более чем глупо! А настоящая гуманитарная интеллигенция разогнана, изгнана, уничтожена в 20 -е и 30-е годы и добита на фронтах Великой Отечественной войны. А наша новая волна, так называемые шестидесятники, тот же Бурлацкий и его друзья, в большинстве своём не дотягивали до нужной планки, да простят они меня за эти слова. Ну и что греха таить – большинство из них было критиками «двора его величества».
Все эти наблюдения и те размышления, которые они вызывали, заставляли меня особенно ценить тот инженерный и научный кружек, тех моих бывших альпинистов, с которыми я проводил свободной время. Я думал о том, что именно из этого круга людей, вероятнее всего, поднимется новый слой русской интеллигенции. И гуманитарной, в том числе. Поднимется! Но пройдет не одно поколение, пока начнётся новый серебренный век, новый взлёт. И дождется ли этого нация?
Накануне метаморфозы
Но такие грустные размышления занимали у меня не больно уж много времени. В основном я старался быть в одиночестве и наслаждался великолепным солнечным мартом. Утренний морозец держался почти до обеда, скольжение было отличным и я совершал без всяких спутников большие лыжные прогулки. Возвратившись принимал горячий душ, обедал, а потом у себя в комнате читал всякую собачатину, преимущественно детективы, которой в библиотеке было более чем достаточно – надо же писателям читать что либо их достойное!. Одним словом был на отдыхе – всерьёз и на долго.
На берегу Рузы был какой то профсоюзный дом отдыха, там было много молодежи и иногда устраивали лыжные соревнования. Однажды я туда забрёл, мне тоже дали номер и я пробежал 10 киллометров. Показал 48 минут с какими то секундами. Ровно на 10 минут хуже того времени, которое я показывал в университете в предвоенные годы и на 20, чем показывают нынешние «лыжные студенты». Но я был свехдоволен. Тем более, что пробежал дистанцию лучше остальных соревновавшихся отдыхающих, хотя был всех старше минимум на четверть века. Я очень гордился своим успехом и притащил к обеду бутылку гурджуани, которую мы с Бурлацким и Колей Доризо (который притащил еще что-то более существенное) с удовольствием выпили (впрочем, не в одиночестве – с соседнего стола под бутылку к нам пересела та самая надоедливая литературная дама).
Дважды приезжала Тоня и мы тоже ходили на лыжах. Однажды я кажется переусердствовал о она едва, едва добралась до санатория.
Безделье, прекрасная погода, лыжи и, конечно, приезды Тони сделали своё дело – я начал приходить в себя и почувствовал себя снова почти молодым – во всяком случае, мне снова захотелось работать и появились даже какие то планы.
Но самое удивительное – я снова стал сочинять стихи, как в юности и в первые послевоенные годы. Они были короткие, всего несколько строчек. Почти все я забыл. Но кое что осталось в памяти. Вот одно, которое я даже написал (к приезду Тони):
Сегодня к нам она стремительно
Идет багрянцем ранних зорь
И зажигает ослепительный
Над нами голубой костёр.
Пускай гудят ещё метели
И след в деревню запорошен,
Но первой солнечной капелью
Уже весенний вызов брошен.
И назвал эти восемь строчек «Весна», что соответствовало истине. Я прочел их Тоне и несмотря на то, что она после лыж едва доползла до дома, был ей одобрен. Мне тоже стихи понравились – не зря же я их запомнил: они уж очень соответствовали моему душевному настрою.
В тот приезд Тоня уехала довольно поздно – надо было отдохнуть после лыж. На пероне станции Дорохово мы, не обращая внимание на литературную даму, долго вдвоем гуляли по платформе и вели какие-то очень хорошие весенние разговоры.
Под конец моего срока пребывания в санатории, погода вдруг круто изменилась – пришёл шквальный ветер, пригнал облака. Температура резко повысилась и начался дождь. Это была тоже весна, но уже совсем другая и тоже прекрасная.
Я в тот вечер долго сидел на открытом балконе и слушал дождь. И тоже сочинял и читал стихи. Но, к сожалению, запомнил дишь первые четыре строчки, которые я сочинил ещё в Ростове, когда был очень счастлив: