Пригласил я хозяина чаю напиться — не отказался, но, взявши чашку и перекрестившись, оговорился:
— У нас эдакие вот есть, что с тобой из одной чашки не станут пить и есть...
— Отчего же?
— Вера, значит, такая. И в кабак идет со своей чашкой. Не люблю я этого!..
— Сам-то ты старовер?
— Старой веры, что таиться, старой веры! Да я только старым крестом крещусь — истинным, значит, да в церковь не хожу, по батюшкину по завету, — а то ничего. У нас, почесть, все так, все селение.
— Какого же вы толка?
— Да ты нешто по этому делу приехал? Так я к тебе такого человека приведу: он тебе все скажет, а я говорить не умею. Пойдем теперь, я те селение наше покажу да и от собак обороню. Много же их у нас в селенье: по осеням-то нас волки обижают, забегают с Печоры, так противу них?..
Пошли. Пред глазами ряд домов без порядка и симметрии: один нахально выступил вперед и сузил улицу, другой робко спрятался за него, закрывшись каким-то сараем и обернувшись главным фасадом своим совсем задом к соседу. Дома эти все двухэтажные: у верхнего приделаны балконы, у окон ставни расписанные, размалеваны по всей прихоти доморощенных вкуса и воображения; у каждого на крыше по шесту с флюгаркой, которую часто заменяет простая крашенинная тряпка, голик, палка. Все дома, при общем взгляде на них, как будто сейчас сползли с соседней горы и на перерыв друг перед другом стараются быть поближе к реке Печоре. Печора привольно раскинулась перед селением версты на полторы в ширину. Шли мы долго; и селению, кажется, конца нет.
— Длинна же ваша Усть-Цильма! — обратился я к проводнику-хозяину.
— Живет-таки. Семь верст из конца-то в конец считаем. Пустырей уж очень много: при болотах, вишь, выстроились, проталинки такие по сю пору видны. Вон, гляди, какой пустырь!
Перед нами площадка, в одном конце которой, на пригорке, новая церковь; справа недурное сравнительно здание с надписью «Сельская расправа", подле — кабак.
У кабака куча народу, обратившегося в нашу сторону с изумленными и недоумевающими лицами. Один отошел в нашу сторону; хозяин приотстал.
До слуха моего донеслось следующее:
— Начальник?
— Начальник.
— Какой?
— Большой, из самого из Петенбруха.
— По нас?
— Кажись...
Еще несколько слов, которых уже нельзя было расслышать.
На обратном пути к дому весь народ, стоявший у кабака, значительно увеличившийся в количестве (сколько мог я это заметить), снял шапки. Хозяин опять отстал, пославши вдогонку за мной парнишку, вероятно, с прежнею целью — отгонять от меня собак, и пришел в мою комнату уже час спустя, с поклоном, умоляющим видом и вопросом:
— Не вытолкаешь ты меня в шею?
— Чего ты это, Бог с тобой!- Милости прошу, садись, потолкуем!
— Я не за тем...
— Что ж тебе угодно?
— Да угодно, твою милость, значит, утрудить просьбой...
— Какой же? садись и рассказывай!
Хозяин продолжает ежиться и кланяться:
— Я не за себя, выходит...
— За кого же?
— Мир тебя видеть желает: выборных прислал — не прогонишь ты их? В избе ждут...
— Проси их, что им надо?
Хозяин опрометью бросился за дверь и явился с целой толпой мужиков, из которых только одна половина могла уместиться в комнате; другие установились в избе. Из толпы выходит один, видимо, самый бойкий, кланяется низко в пояс и, встряхнувши седой головой, спрашивает:
— Из Петенбруха, ваша милость?
— Да. Что ж тебе угодно?
— По каким по таким по делам изволишь?
— Посмотреть, как вы рыбку ловите, суденки строите...
— А не по духовным? — послышался вопрос от другого.
— Нет, решительно нет.
— А мы думали.— по духовным: у нас, вишь, тут дело есть такое немудрое... — продолжал опять первый.
— Церковь, вишь, благословенную построить хотели, — поддержал его второй голос.
— Так, вишь, ни то ни се — уж и не знаем, как дело-то это понимать? Яви божескую милость, прими прошеньице!
Весь народ — и передние, и задние — повалился в ноги. История принимала крутой оборот, неожиданный, неприложимый ко всему тому, чего я от них хотел и чего мог ожидать.
— Я, братцы, не за тем послан. Просите тех, от кого это прямо зависит мое тут дело сторона!
Просители опять поклонились; на лицах их можно было прочитать какое-то недоверие к моему ответу. Первым вывел меня из этого неловкого положения тот, который начал говорить со мной и которого они, по видимому, выбрали своим адвокатом.
— Ну, прости нашу глупость мужицкую, что беспокойство тебе причинили. Не гневайся!.
Задние уже полеали из дверей, но выборный оставался.
— Мы ведь темный народ, известно. Думали, что ты вправду такой!..
Он, наконец, поклонился и вышел. В избе уже начался базарный шум, который становился все громче и громче. Немного спустя дверь опять отворилась. Явился седой старик опять с поклоном:
— Говорить с тобой послали...
— Об чем же?
— О том говорить послали, что тебе самому-то надо. Сказывай! Зачем, даве сказывал, послали-то тебя? — я не вслушался...
— Посмотреть, как вы суда строите, как вы рыбку ловите...
— Суда строим? да судов-то мы ведь не строим никаких, нет у нас заводу экого с искони бе. Карбасишки вон шьем маленькие, про домашнюю потребу. Большие-то суда из Мезени приводим. Пониже-то, вон в Городке (Пустозерске), в редкую когда строят же и большие, да мало... Каюки* чердынцы приводят, — так и те там вверху делают, у них же. Пущаем их с рыбкой, кому надо. А рыбку-то мы больше семужку да сижков промышляем, велишь, что ли, сказать, как рыбку-то промышляем, али не надо?.. Может, ты так про рыбу-то спрашивал?...
— Сделай милость, будь так добр!
— Осенью ведь это больше, потому семужка рыбка такая прихотливая, забавная сказать бы тебе надо.
Любит она, матушка, ветры, бури, чтоб вода-то, как в котле, кипела. Знает ли она, что человеку-то эта погода не люба, и сидит-де всякий крещеный в ту пору дома, али бо другое что; по мне, кажись, вернее то: Господь ее Бог сотворил уж такой, что ей бы все с волной, да с порогами бороться, силой своей действовать... Христос ее ведает в том. Только она все против воды идет на устрету, а ведь, Печорушка-то наша больно же бойка, быстро бежит. Навага, сиг, пелядь опять — эти идут больше в ясную погоду, когда солнышко светит, а семужка — нет! Как выходит, поднялись бури, так мы за ней и выезжаем — прости, Бог, грехам нашим! Пущаем поплавню — сеть такая большая, как есть река шириной. Этой больше ловим всем селением, а то и неводами: — теми, почитай меньше, одначе. Что выловим, то на мир и разложим и продадим чердынцам, которые на каючках-то приходят к нам. Этим вот и подати оплачиваем государевы. Ты так и записывай, где у тебя там.
То же общинное право является в силе и дальше на устьях Печоры, где так же все участвуют в лове, не исключая вдов и сирот. Тони погодно переодят в пользование от одной деревни к другой, и каждая деревня, в свою очередь, имеет хорошую и худую тоню. Одни действуют капиталом, другие — трудом. Желающие продают свои паи или участки в паях.
— Что ж дальше с рыбой?
— Солим. Правда, лежит же она у нас сутки двои и, пожалуй, и трои в воде, мокнет — значит...
— Зачем же так? Ведь этак вся истощает: она дрябнет телом, делается хуже, вон как и по Белому морю.
— Это правда, что дрябнет, тоже вон и чердынцы сказывают.
— И солите-то, верно, скупо.
— Не больно же щедро: и на это указывают все...
— За чем же дело, отчего не делаете лучше?
— Да уж делать видно так, как заведено исстари. Вот поди ты, отчего бы и не делать-то лучше, право! Ишь ведь мы народ какой глупый, право? Захотел ты от нас, от дураков: как, знать, рождены, так и заморожены, право!..
— Чем же еще-то живете вы?
— Да как чем — вон скотинку держим и много скотинки-то этой держим. Бьем ее — мясо продаем самоеди. Любят ведь они мясо-то и сырьем жрут, так — пар тебе идет от нее, кровь течет с нее, а ему-то тут, нехристю, и скус, и глазенки-то его махонькие все радостью этой наливаются. Это ведь не русское племя. Вон посмотри ты их: живут они по тундре-то и по деревне у нас ходят, кто за милостыней, кто в работниках живет; бабы... те больше шьют и таково ловко шьют — поискать тебе на белом свете!