Первая стадия — ранний сентябрь:
И первая — праздничный беспорядок
Вчерашнему лету назло,
И листья летят, словно клочья тетрадок,
И запах дымка так ладанно-сладок,
Все влажно, пестро и светло.
И первыми в танец вступают березы,
Накинув сквозной убор,
Стряхнув второпях мимолетные слезы
На соседку через забор.
Но недолги эти праздничные пляски, эта светлая, яркая и пестрая расцветка «первой осени».
Но эта бывает — чуть начата повесть.
Секунда, минута — и вот
Приходит вторая, бесстрастна, как совесть,
Мрачна, как воздушный налет.
Все кажутся сразу бледнее и старше,
Разграблен летний уют,
И труб золотых отдаленные марши
В пахучем тумане плывут…
Кончилась и эта, «вторая», очень недолгая осень: холодный туман обволок всю окрестность:
И в волнах холодных его фимиама
Закрыта высокая твердь,
Но ветер рванул, распахнулось — и прямо
Всем стало понятно: кончается драма,
И это не третья осень, а смерть.
(«Три осени»)
Эта привычка Ахматовой с настойчивой пристальностью вглядываться в текучие явления жизни и запечатлевать в математически четких стихах отдельные моменты их движения с годами все больше усиливалась.
Поэтому вполне естественно, что к концу тридцатых и к началу сороковых годов в ее книгах стала все сильнее утверждаться новая неотступная тема: глубокие раздумья над разными эпохами русской истории, над текучестью и вечной диалектикой этих эпох. Ее точный и четкий ум, склонный воспринимать всякое явление мира в образном, конкретном воплощении, помог ей разработать по-своему трудный жанр исторической лирики.
Чем старее становилась Ахматова, тем больше влекло ее к исторической живописи, преображаемой в пылкую лирику. Наиболее полно и рельефно выразилось это влечение в ее большой «Поэме без героя», над которой она с таким увлечением трудилась в последние двадцать пять лет своей жизни (1940–1965).
IV
И чудилось: рядом шагают века.
Анна Ахматова
Анна Ахматова — мастер исторической живописи. Определение странное, чрезвычайно далекое от привычных оценок ее мастерства. Едва ли это определение встречалось хоть раз в посвященных ей книгах, статьях и рецензиях — во всей необъятной литературе о ней.
И все же оно кажется мне правильным. Здесь самая суть ее позднего творчества. И люди, и предметы, и события почти всегда постигались Ахматовой на том или ином историческом фоне, вне которого она и не мыслила о них. Не оттого ли у нее на страницах стали так многозначительны и вески, слова: «годы», «эпохи», «век». Не оттого ли она стала питать такое пристрастие к числам, обозначающим время: «Коломбина десятых годов», — говорит она об одной из своих героинь. И о другой: «Красавица тринадцатого года». Ее «Поэма без героя» в конце концов обрела другое заглавие: «Тысяча девятьсот тринадцатый год». И стихотворение о Маяковском: «Маяковский в 1913 году». И стихотворение о Петербурге: «Петербург в 1913 году».
Для ее поэзии в высшей степени типичны стихи:
Из года сорокового,
Как с башни, на все гляжу.
И другие, в которых еще более точная дата:
Но мнится мне: в сорок четвертом,
И не в июня ль первый день…
Всякому писателю, наделенному подлинным чувством истории, свойственно живое ощущение взаимосвязи отдельных эпох. Отсюда вещие строки Ахматовой:
Как в прошедшем грядущее зреет,
Так в грядущем прошлое тлеет.
Для нее это не просто афоризм, эту истину она воплотила в живых и осязаемых образах.
Одно из своих стихотворений, изображающих семидесятые годы, она так и назвала «Предыстория». Здесь впервые во всей полноте раскрылось ее мастерство в области исторической живописи. Здесь — далекая предыстория тех громадных событий, которые произошли в первой четверти двадцатого века. Здесь утверждается их неизбежность, а следовательно, и их оправдание. Для Ахматовой они связаны как причина и следствие.
Стихотворение короткое — всего пятьдесят с чем-то строк, но оно так густо насыщено всеми бытовыми реалиями той эпохи, в нем столько мельчайших примет, в каждом слове такая, как сказал бы Гоголь, бездна пространства, что, когда дойдешь до последней строки, кажется, что прочитал целый том.
Мы знаем: семидесятые годы — это стихийное вторжение капитализма в полуфеодальную Русь, это бешеный разгул спекуляций, биржевой ажиотаж, миллионные барыши банковских и железнодорожных магнатов, их дикие кабацкие оргии. Все это и многое другое нашло свое отражение в лаконических строках «Предыстории»:
Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут «громады»
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: Henriette, Basile, Andre
[107] И пышные гроба: Шумилов-старший.
Все это, даже пышные гробы Шумилова-старшего, идет на потребу новоявленным хищникам. А дворянство вырождается и никнет:
Земли —
Заложены. И в Бадене — рулетка.
И, конечно, Ахматова не была бы художником, если бы не восприняла эту эпоху во всей совокупности ее внешних деталей:
Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве,
Под желтой керосинового лампой,
И тот же плюш на креслах…
………………………………..
Так вот когда мы вздумали родиться…
Я тоже вздумал родиться в то время, — или несколько позже, — и могу засвидетельствовать, что самый колорит этой эпохи, самый ее запах переданы в «Предыстории» с величайшей точностью.
Мне хорошо памятна та бутафория семидесятых годов. Плюш на креслах был малинового цвета, или — еще хуже — едко-зеленого. И каждое кресло окаймлялось густой бахромой, словно специально созданной для собирания пыли. И такая же бахрома на портьерах.
Зеркала действительно были тогда в коричневых ореховых рамах, испещренных витиеватой резьбой с изображением цветов или бабочек.
«Шуршанье юбок», которое так часто поминается в романах и повестях того времени, прекратилось лишь в двадцатом столетии, а тогда в соответствии с модой, было устойчивым признаком всех светских и полусветских гостиных. Это шуршанье юбок не раз воспевалось поэтами: