Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вы ли это, Александр Александрович? — крикнул я, но он даже не посмотрел на меня.

Я и теперь, как ни напрягаюсь, не могу представить себе, что это был тот самый человек, которого я знал двенадцать лет. Я взял шляпу и тихо вышел. Это было мое последнее свидание с ним.

Из Москвы он воротился в Петербург — умирать. Умирал он долго и мучительно.

Я написал ему несколько сочувственных слов. Он отозвался в тот же день:

«На Ваше необыкновенно милое и доброе письмо я хотел ответить как следует. Но сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается и все всегда болит… Итак, „здравствуем и посейчас“ сказать уже нельзя… В Вас еще очень много сил, но есть и в голосе, и в манере, и в отношении к внешнему миру, и даже в последнем письме — надорванная струна.

„Объективно“ говоря, может быть, еще поправимся.

Ваш. А л. Блок».[106]

Летом я был вынужден уехать в деревню и там получил письмо, причинившее мне тоскливую боль. Писала одна знакомая Блока, близкий его семье человек:

«Болезнь развивалась как-то скачками, бывали периоды улучшения, в начале июля стало казаться, что он поправляется. Он не мог уловить и продумать ни одной мысли, а сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. Числа с двадцать пятого наступило резкое ухудшение, думали его увезти за город, но доктор сказал, что он слишком слаб и переезда не выдержит. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду. Ему впрыскивали морфий, но это мало помогало… Перед отъездом я по телефону узнала о смерти и побежала на Офицерскую… В первую минуту я не узнала его. Волосы черные, короткие, седые виски; усы, маленькая бородка; нос орлиный. Александра Андреевна сидела у постели и гладила его руки… Когда Александру Андреевну вызывали посетители, она мне говорила: „Пойдите к Сашеньке“, и эти слова, которые столько раз говорились при жизни, отнимали вору в смерть… Место на кладбище я выбрала сама — на Смоленском, возле могилы деда, под старым кленом… Гроб несли на руках, открытый, цветов было очень много».

АННА АХМАТОВА

I

Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Н. С. Гумилева, который тогда же, при первом знакомстве, назвал ее своей ученицей.

То были годы ее первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два-три года, и в ее глазах, и в осанке, и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость: «царственная», монументально важная поступь, нерушимое чувство уважения к себе, к своей высокой писательской миссии.

С каждым годом Ахматова становилась величественнее. Она нисколько не старалась об этом, это выходило у нее само собою. За все полвека, что мы были знакомы, я не помню у нее на лице ни одной просительной, мелкой или жалкой улыбки. При взгляде на нее невозможно было не вспомнить некрасовское:

Есть женщины в русских селеньях
С спокойною важностью лиц,
С красивою силой в движеньях,
С походкой, со взглядом цариц.
Их разве слепой не заметит…

Даже в очереди за керосином и хлебом, даже в поезде, в жестком вагоне, даже в ташкентском трамвае всякий незнавший ее чувствовал ее «спокойную важность» и относился к вей с особым уважением, хотя держалась она со всеми очень просто и дружественно, на равной ноге.

Замечательна в ее характере и другая черта. Она была совершенно лишена чувства собственности. Не любила и не хранила вещей, расставалась с ними удивительно легко. Подобно Гоголю, Кольриджу и другу своему Мандельштаму, до такой степени не ценила имущества, что охотно освобождалась от него, как от тяготы. Даже в юные годы, в годы краткого своего «процветания», жила без громоздких шкафов и комодов, зачастую даже без письменного стола.

Вокруг нее не было никакого комфорта, и я не помню в ее жизни такого периода, когда окружавшая ее обстановка могла бы назваться уютной.

Самые эти слова «обстановка», «уют», «комфорт» были ей органически чужды — и в жизни и в созданной ею поэзии. И в жизни и в поэзии Ахматова чаще всего бесприютна.

Конечно, она очень ценила красивые вещи и понимала в них толк. Старинные подсвечники, восточные ткани, гравюры, иконы древнего письма и т. д. то и дело появлялись в ее скромном быту, но через несколько недель исчезали. Единственной «утварью», остававшейся при ней постоянно, был ее потертый чемоданишко, который стоял у нее в углу наготове, набитый шершавыми клочками стихотворных набросков — чаще всего без конца и начала.

Даже книги, за исключением самых любимых, она, прочитав, отдавала другим. Только Пушкин, библия, Данте, Шекспир были ее вечными спутниками, и она нередко брала их — то одного, то другого — в дорогу. Остальные книги, побывав у нее, исчезали.

Вообще она была природная кочевница, и в последние годы, приезжая в Москву, жила то под одним, то под другим потолком, у разных друзей, где придется.

Никого нет в мире бесприютней
И бездомнее, наверно, нет, —

очень точно сказала она о себе.

Близкие друзья ее знали, что стоит подарить ей какую-нибудь, скажем, нарядную шаль, как через день или два эта нарядная шаль украсит другие плечи.

И чаще всего она расставалась с такими вещами, которые были нужны ей самой. Как-то в двадцатом году, в пору лютого петроградского голода, ей досталась от какого-то заезжего друга большая и красивая жестянка, полная сверхпитательной, сверхвитаминной «муки», изготовленной в Англии достославною фирмою «Нестле». Одна маленькая чайная ложка этого густого концентрата, разведенного в кипяченой воде, представлялась нашим голодным желудкам недосягаемо-сытным обедом. А вся жестянка казалась дороже бриллиантов. Я от души позавидовал обладательнице такого сокровища.

Выло поздно. Гости, вдоволь наговорившись, стали расходиться по домам. Я почему-то замешкался и несколько позже других вышел на темную лестницу. И вдруг — забуду ли я этот порывистый, повелительный жест ее женственно красивой руки? — она выбежала вслед за мною на площадку и сказала обыкновеннейшим голосом, каким говорят «до свидания»:

— Это для вашей… для Мурочки…

И в руках у меня очутилось драгоценное «Нестле».

Напрасно повторял я: «что вы! это никак невозможно!.. да я ни за что, никогда…» Передо мною захлопнулась дверь, и сколько я ни звонил, не открылась.

Таких случаев я помню немало.

Однажды в Ташкенте она получила от кого-то в подарок несколько кусков драгоценного сахару.

Горячо поблагодарила дарителя, но через минуту, когда он ушел и в комнату вбежала пятилетняя дочь одного из соседей, мгновенно отдала ей весь подарок.

— С ума я сошла, — пояснила она, — чтобы теперь (то есть во время войны) самой есть сахар…

В Москве и сейчас проживает писательница, у которой лет десять назад не было средств, чтобы закончить свою трудоемкую книгу. Писала она эту книгу уже несколько лет. Анна Андреевна как раз в то время — после долгого безденежья — получила наконец небольшой гонорар, кажется, за свои переводы, на который купила писательнице в подарок пишущую машинку, чтобы та, пользуясь дополнительным заработком, могла довести свою книгу до конца.

Не об этой ли необычайной своей доброте проговорилась Анна Ахматова в нескольких строках «Предыстории», где она вспоминает свою покойную мать:

вернуться

106

Полностью это письмо напечатано в последнем томе восьми-томного Собрания сочинений Ал. Блока. М. — Л., 1963, с. 537.

80
{"b":"199045","o":1}