Но тут же, рядом, на соседних страницах, живет в его книгах особая категория людей, о которых он выражается возвышенным слогом: «самоотверженные стражи закона», «благороднейшие правдолюбцы», «идеальные русские праведники», — ибо, помимо всего, его вечно влекло к дифирамбам, к прославлению доблестных деяний и подвигов. Отсюда его статьи о Льве Толстом, Пирогове, Тургеневе, а также о таких позабытых подвижниках, как Лямбль, Балинский, Дондукова и другие.
В своих любимых героях он больше всего возвеличивает их воинственность, их, как он выражался, esprit de combativite. По-русски это означает: боевой задор, готовность к бою. У каждого из них один и тот же — для него драгоценный — девиз: «Vivere est militare» («Жить — это значит воевать»), и он восхищается ими потому, что они воители. Каждый из прославляемых им персонажей встречает на своем жизненном поприще какое-нибудь, казалось бы, непреодолимое зло, которое ему надлежит одолеть. С кем только не воюет, например, доктор Гааз! И с тюремщиками, и с попами, и с чиновниками, и с митрополитом, и с начальником московской полиции, воюет один против всех, доказывая своим жизненным подвигом, что и один в поле — воин.
В этих дифирамбических воспоминаниях Кони мы почти о каждом читаем «Он восставал»… «воевал»… «ратовал» и т. д.
Вся жизнь Пирогова в изображении Кони есть сплошная война со «свинцовыми мерзостями» тогдашнего строя.
Таков же был путь самого Анатолий Федоровича: сколько вел он незаметных, но тяжких боев, защищая правый суд от посягательств государственной власти! Ярче всего его боевая натура выразилась в конце семидесятых годов, когда присяжные под его председательством оправдали революционерку Веру Засулич, стрелявшую в градоначальника Трепова. Этот оправдательный приговор был подсказан им Анатолием Федоровичем. И царь и министр юстиции требовали, чтобы он в своем напутственном слове непременно внушил присяжным, что Вера Засулич должна быть приговорена если не к смертной казни, то к сибирской каторге. Кони не пожелал подчиниться их требованиям и повел дело так, что вызвал негодование царя и бешеные нападки реакционной печати. «Оправдание Засулич, — вспоминает С. М. Степняк-Кравчинский, — было торжественным осуждением всей системы произвола, которая заставила эту девушку поднять на палача свою мстительную руку».[90] «В истории… развития нашего революционного движения, — говорит другой революционер, — делу Засулич суждено было стать решительным поворотом этого движения».[91]
К сожалению, далеко не все, кого Кони так охотно прославляет в своих книгах, достойны его славословий. Современный читатель не может принять безоговорочно те страницы его мемуаров, где он ставит на такой пьедестал разных либеральных «святителей», давно уже отвергнутых историей. В большинстве случаев эти страницы слабы и в литературном отношении: елейны, витиеваты и вычурны. В них даже отсутствует свойственный Анатолию Федоровичу юмор, словно они написаны другим человеком.
Но либеральные иллюзии Кони, конечно, не могли омрачить нравственную красоту его личности. Недаром его любили и чтили такие люди, как Некрасов, Толстой, Гончаров, Достоевский. К их числу с полным правом мы можем присоединить Илью Репина. Репин был сверстником Кони (оба они родились в 1844 году), и я помню, как часто престарелый художник писал ему дружеские, задушевные письма, посвящая его в свои творческие планы и замыслы. Во время моего последнего посещения Пенатов Репин участливо расспрашивал меня об Анатолии Федоровиче и о мельчайших подробностях его житья в Петрограде.
Была у Анатолия Федоровича одна милая слабость, чрезвычайно для меня привлекательная: он упорно, с непримиримой запальчивостью отстаивал те нормы русской речи, которые существовали во времена его юности. Они казались ему абсолютными. Он фанатически верил, что они нерушимы, и страстно ополчался против тех, кто так или иначе нарушал эти нормы.
Например, слово «обязательный» имело, по его убеждению, один-единственный смысл — «любезный». При этом он цитировал такие примеры:
«Граф был так обязателен, что тотчас же пришел ко мне с визитом».
«Он обязательно (то есть опять-таки любезно) обещал похлопотать за меня».
Но, к большому его огорчению, слово «обязательно» к концу его жизни стало означать «непременно»: «Я обязательно приеду к вам завтра», и «я обязательно разделаюсь с ним».
Такое понимание этого слова почему-то доводило Анатолия Федоровича до ярости. Здесь чудилось ему потрясение самых основ языка.
— Представьте себе, — говорил он, хватаясь за сердце, — иду я сегодня по Спасской и слышу: «Он обязательно набьет тебе морду!» Как вам это понравится! Человек сообщает другому, что кто-то любезно поколотит его.[92]
Напрасно я говорил, что «обязательно» в смысле «любезно» уже умерло в русской речи, что для народа теперь существует лишь одно значение этого слова: «непременно», «во что бы то ни стало», Анатолий Федорович смотрел на меня негодующим взором, как на перебежчика во вражеский лагерь, и долго не мог примириться со мною.
Так же возмущало его вошедшее тогда же в моду и тоже неискоренимое «ну, я пошел» в смысле «я ухожу». Я даже не пробовал защищать перед ним эту форму, ибо, как всегда в таких случаях, никакие резоны не действовали. Кони распространял свою ненависть не только на те словесные новшества, которые казались ему уродливыми, но и на людей, пользующихся такими словами. Здесь он не признавал никакой диалектики. Один миловидный, почтительный юноша, уходя от него, сказал ему вместо «до свидания» — «пока». Кони был так возмущен, словно тот кровно обидел его.
Повторяю: было для меня что-то милое в этой рыцарской приверженности старого «словесных дел мастера» к раз навсегда очаровавшей его тургеневской классической лексике.
Но, конечно, личность Анатолия Федоровича запечатлена главным образом в его литературном наследии. Если исключить из его книг те статьи, о которых я сейчас говорил, а также такие, которые трактуют устарелые темы, можно составить семь или восемь томов: «Статьи, воспоминания и судебные речи А. Ф. Кони». Тогда перед потомками возникнет во всей своей необычайной красоте светлый облик бестрепетного судьи-гражданина, который в условиях неправосудного строя грудью бился за праведный суд и заслужил сердечную признательность советских людей, особенно судебных работников, видящих в нем одного из своих лучших учителей и предшественников.
В письме к Елизавете Александровне Садовой Кони имел полное право сказать:
«Я прожил жизнь так, что мне не за что краснеть… Я любил свой народ, свою страну, служил им, как мог и умел. Я не боюсь смерти. Я много боролся за свой народ, за то, во что верил».
В заключение — краткий отрывок из его обширного письма к одному из зарубежных друзей, написанного в 1924 году:
«…я всецело отдался педагогической деятельности и с 1918 года читал курсы уголовного процесса и разработанной мной „Этики общежития“ (судебная, врачебная, экономическая, законодательная, литературная и художественная, этика воспитания и личного поведения) в I и II Петербургских университетах, Институте живого слова (учение об ораторском искусстве) и в Институте кооперативов. Одновременно я читал отдельные лекции по общественным вопросам, по психологии и по личным воспоминаниям о выдающихся писателях — в Академии наук, в Доме литераторов и Доме ученых, а также в Доме искусства, в Медицинской академии, Политехническом институте и Женских медицинских курсах. Меня приглашали также нередко читать мои воспоминания в Музее города, Музее театров и в разных бывших гимназиях и общественных библиотеках. В прошлом феврале я ездил в Москву читать четыре лекции о Толстом, Достоевском, о психологии памяти и внимания и о самоубийстве. Часть всех этих лекций читалась с благотворительной целью помощи учащейся молодежи, которая своим бескорыстным стремлением к знанию и своей вдумчивостью внушает мне искреннюю симпатию. Особые способности и чуткость проявляют слушательницы, уделяя время на посещение лекций от своих иногда очень тяжелых трудов. В материальном отношении приходилось по временам и подолгу испытывать тяжелое положение. К этому присоединилась постоянно усиливающаяся физическая слабость. Сломанная когда-то нога дала вследствие ошибочного диагноза все увеличивающуюся хромоту, доведшую до того, что я могу передвигаться лишь с двумя костыльками, так что трудно пользоваться трамваем… Дурно сплю и часто страдаю болезненным сжатием сердца (неврозным). Тем не менее стараюсь по возможности приносить посильную пользу, покуда не грянет последний час, которого жду без страха и малодушного уныния, памятуя слова Марка Аврелия о том, что самый постыдный вид жалости есть жалость к самому себе».[93]