– Это Федор Король, спиртонос, он здесь всем известен, – угодливо сообщил один из евреев, избежавший дубины Артемия Ивановича. – Его даже черкесы боятся. Человека убить ему что плюнуть. Со своего «ночлега» он отступное взял, а теперь шел на бодайбинские золотые промыслы пшеничку[3] у приисковых торговать.
– Самого-то тебя как звать? – спросил Фаберовский. – Абрашка Червяк.
– Из контрабандистов будешь?
– Не, я деньги делал…
– Значит фальшивомонетчик. Ну вот что, Червяк, теперь мы тут с паном Артемием короли. Так что бери мешок с мукой, а твой приятель пусть возьмет оленью ногу, и несите все до нашего дому на Береговую.
Глава 1
Петербург
Суббота, 22 июня
Кондуктора, артельщики, извозчики, посыльные из отелей и меблированных комнат и просто встречающие московский поезд, до того оглашавшие своим гомоном наполненный угольным дымом утренний вокзальный воздух, вдруг затихли в напряженном ожидании. Появились крупные, представительные фигуры станционных жандармов в касках. Встречающие колыхнулись назад, прочь от края платформы, и закопченый паровоз, натужно пыхтя и предупредительно посвистывая, втащил вереницу вагонов под крышу Николаевского вокзала. Поезд лязгнул буферами и встал у дебаркадера. Из поезда повалили мужики ближних губерний, приехавшие в Петербург на заработки. Среди празднично одетых крестьян в новых смазных сапогах, за версту пахнувших дегтем, в новых рубахах, два бывших ссыльных выделялись своим непрезентабельным видом.
Погода в июне была настолько жаркой, что ночь, проведенная в поезде из Москвы в Петербург, измучила Владимирова и Фаберовского, у которых даже в Москве не было возможности купить подходящую одежду. Оба были в грязных мятых пиджаках, в серых от грязи рубашках с засаленными воротниками, в разбитых ботинках, уже много месяцев доживающих последние дни. Невыспавшиеся, окуренные за ночь в вагоне третьего класса скверным табаком, они вылезли на пропахшую углем платформу и долго стояли, не веря в то, что они, наконец, в Петербурге.
– Это, конечно, не Лондон, но все-таки цивилизация! – сказал Артемий Иванович, оглядываясь на сопровождавшего их жандарма, терпеливо стоявшего рядом. – Какая ни на есть, Степан, но свобода!
И тут же схлопотал рукояткой сабли по спине. Жандарм был, в общем, неплохим малым, и даже проиграл им за ночь десять рублей, не потребовав, пользуясь своей над ними властью, денег обратно, но разговоров о свободе он сносить не привык. Досталось заодно и поляку. Получив, таким образом, ясное представление о размерах своей свободы, Артемий Иванович с Фаберовским уныло поплелись направо, мимо багажного навеса, под которым толпилась партия арестантов, назначенных к отправке.
Жандарм вывел своих подопечных из вокзала на Лиговский канал и повел их по набережной прочь от шумной площади в сторону Кузнечного переулка. Летняя лень была разлита в раскаленном воздухе каменного города. Копыта лошадей поднимали душную, рыжую от навоза пыль, телеги гремели обитыми железом колесами по булыжной мостовой. Ломовые извозчики беззлобно бранились, пьяная баба, стоя в воде у берега, истошно кричала на своего ухажера, который не сумел удержать ее от падения с травянистого откоса канала прямо в грязную и смердящую жижу. Лущившая семечки на лавке у ворот кухарка от скуки принялась зубоскалить над космами и очками поляка. Ее поддержал дворник с гармошкой на коленях, растянул, не страшась жандарма, меха, и вслед ссыльным полетела лихая похабная песня о барине, который ночью сослепу не смог у девки мохнатку найти и теперь в постели надевает очки не на нос, а между ног. Пройдя от канала по Кузнечному переулку до Владимирской площади, жандарм пересек ее и ввел сопровождаемых в подъезд многоэтажного дома напротив собора, где сдал их дежурившему здесь щеголеватому жандармскому офицеру и, последний раз злобно покосившись на Артемия Ивановича, ушел. Офицер звонком вызвал сверху лакея, который провел обоих в приемную, где пахло модными духами и дорогими сигарами.
По сравнению с улицей, в приемной было прохладно и Фаберовский тут же уселся в кожаное кресло, развернув газету, купленную на площади у разносчика. Владимиров же, окаменев от волнения, уставился на герб над великолепными двустворчатыми дверями с бронзовыми ручками, изображавший по синему полю пронзенный турецким ятаганом ключ с каким-то легкомысленным крылышком и перекрещивающуюся с ним амурную стрелу. Артемию Ивановичу невыносимо хотелось пить, пот тек с него ручьями, а щетина неприятно скреблась о воротник, но оцепенение, охватившее его от одной мысли о том человеке, в дом которого их только что доставили, парализовало его.
Фаберовский не заметил его состояния, поскольку был поглощен чтением заметки о выставке в Манеже, посвященной Международному тюремному конгрессу в Петербурге. Ему показались нелепыми слова Владимирова о какой-то свободе, когда даже здесь, в столице, публика валом валит на тюремную выставку и готова заплатить целый рубль за то, чтобы взглянуть на макет той самой баржи, которая еще совсем недавно везла их в ссылку, или на живые картины, представляющие быт ссыльнокаторжных. Кроме России, в Манеже были представлены также иностранные державы. Прочитав об английской экспозиции, Фаберовский вспомнил мрачные здания Пентонвиллской каторжной тюрьмы, и тут его едва не хватил удар от пришедшей в голову мысли.
– А что, пан Артемий, – сказал он. – Не затем ли нас в Петербург привезли, чтобы выдать английскому правосудию? «В честь открытия Тюремного конгресса и в знак любви и дружбы, я, Александр III, российский самодержец, дарую Джеймсу Монро, комиссару полиции в столице нашей любезной сестры, королевы Виктории, сервиз нашего фарфорового завода с супницей в виде арестантской баржи и двух негодяев, ответственных за преступления убийцы, известного лондонской публике под именем Джека Потрошителя».
– Что, там так и написано? – вышел из оцепенения Артемий Иванович и снова впал в ступор, но уже от сказанного поляком.
– Нет, насчет сервиза я пошутил, – мрачно сказал Фаберовский.
Но тут дежурный офицер пригласил Артемия Ивановича и тот исчез за дверями кабинета, которые так долго перед этим гипнотизировал взглядом. В кабинете стоял огромный письменный стол, заваленный бумагами, за которым сидел в халате человек и ел варенье из вазочки. Вокруг варенья вилась стая мух. Бивший прямо в окна солнечный свет пробивался сквозь тюлевые гардины и рисовал на паркете солнечные квадраты, в один из которых Артемий Иванович поместил свои стоптанные ботинки.
– Здравия желаю, ваше превосходительство, – выдавил он, вцепившись в дверную ручку, чтобы не упасть, ибо ноги его от волнения отнялись. Впервые в жизни он переступал порог домашнего кабинета директора Департамента полиции! Порог кабинета самого Дурново!
Человек за столом поднял голову и небрежно бросил лакею:
– Парамон, скажите дежурному офицеру, чтоб немедля послал за генералом Селиверстовым. А вам, любезный, должен сказать, что до сих пор я был доволен действиями вашего начальника, господина Рачковского[4], в Париже. Однако личная заинтересованность в его отставке некоторых лиц заставляет меня выслушать вас. Кстати, какого черта вы не пришли сами, как я распорядился, а вас привел ко мне жандарм? Письмо от начальника Иркутского жандармского управления полковника фон Плато при вас?
Артемий Иванович пялился на начальство, не понимая ни слова из его мудреной речи. Дурново поймал в кулак большую зеленую муху и стал медленно, один за другим разжимать пальцы, чтобы убедиться, что надоедливое насекомое схвачено. Когда распрямился пухлый средний палец с золотым перстнем, муха вылетела из директорского кулака и с сердитым жужжанием заметалась по кабинету.
– Эх, улетела, – с сожалением сказал Дурново.
И тогда Артемий Иванович диким уссурийским тигром бросился на муху, в три прыжка настиг ее, с хрустом размял в кулаке и подобострастно положил перед директором департамента на синюю кожу стола: