Это мой самый любимый район Москвы. А мы живем на набережной какого-то Макарова (кажется, адмирал такой был исторический, потом стерся из потомковского сознания, а название осталось), это недалеко от Киевского вокзала. Но сейчас я иду мимо Новодевичьего монастыря, пруда и захожу с другой стороны, переходя мост через Москву-реку возле стадиона. Там дамба, на ней железнодорожный мост, но есть и пешеходная дорожка.
Страшно только в первый раз, когда поезд проносится: кажется, что сейчас вместе с тобой в реку обвалится. Но я спускаюсь с моста — он не обваливается — и спокойно иду домой. А может, и жаль, что он не обвалился? (Все короче б история была… И вы не мучились так…) Мимо проносятся машины, транспорт и всякая другая ездовая (х-ня) живность. Не волнующая меня. Через сорок пять минут, как я вышел из института, я дохожу домой: как раз в это время должны кончаться занятия. Иначе шел бы я!
Мама в последнее время готовит редко, и ужин я беру себе сам. Кушать хочется мало, и я сижу и думаю: будь ты проклята, эта сессия, эти экзамены, зачеты, и все то, что портит человеку настроение. И зачем она должна существовать, чтобы делать людей неврастениками, дергающимися, и отвлекать от необходимых мыслей и важных размышлений.
Какие у меня могут быть необходимые мысли, важные размышления, я так и не придумываю. Но все равно она мне портит настроение, эта сессия.
Звонит телефон, и папа берет трубку.
— Одну минуточку, — говорит он. Я понимаю, что это меня.
— Иди, какая-то молодая и красивая.
— Как ты понял, что красивая? — устало шучу я.
— Раз молодая, должна быть красивая. — Он сияет во весь рот и показывает мне один жест… движения. Я знаю у отца слабость к молодым девушкам в области двадцати лет.
Он уходит, напевая: «Студенточка, вечерняя заря, студенточка, люби меня».
— Алло?
— Саш, это я, Алина. — У нее такой тянущийся московский говор, который я мечтаю приобрести и которого нет у меня, а есть «южная напевность». Кому она нужна здесь.
— Здравствуй, Алиночка.
— Ну я нашла тетрадку, которую ты просил, завтра принесу в институт. Ты будешь завтра, чтобы зря не таскать?
— Да, конечно. Спасибо большое, ты моя ласточка! Очень выручила.
— Чем занимаешься?
— Ужинал.
— Я оторвала тебя?
— Нет, мне приятно слышать твой голос…
— И что есть тетрадка, да? Я смеюсь.
— Иди кушай, увидимся завтра.
Она прощается. Тут же появляется папа.
— Что, очередная, да? Новая?
— Нет, пап, старая, — говорю я и иду доедать свой остывший, никчемный ужин.
На следующий день мы обсуждаем, что делать с сессией и как она будет сдаваться. Мы не говорим, как мы будем ее сдавать, а как «она» будет сдаваться. Сессия у нас абстрагированное понятие. Она должна сама сдаваться, без нас. И какой дурак придумал только это слово — сессия!
Боб сидит, положив руку Ленке на грудь.
— У меня день рождения в середине июня, — говорит она, — но я перенесла его на конец, когда окончатся экзамены.
— Ох и напьемся, — мечтательно говорит Боб, которого ничто другое, по-моему, не волнует.
— Подожди ты напиваться, — говорит Юстинов, — как сессию сдавать будем?
— А сама сдастся! — ржет Боб.
Вот уж правда, кого не волновала сессия и никак не интересовала, так это Боба. Он и книжки принципиально не открывал, никогда. Ходил сдавать, не зная, ни одного слова не читая, — и всегда сдавал. Хотя ему больше тройки ничего не надо было, он так и говорил, что хорошо учиться — дураку надо, и всегда натягивал, выскребывал, выцарапывал, вытаскивал свои три балла. Как он это делал, это была загадка, которую я не мог понять. Я не понимал, как он умудрялся, но он умудрялся, это был феномен феномена Боба. А делал он одно: никогда не учил и не учился.
Все стали обсуждать, как сдавать и сдаваться. Вернее, Боб поправил, надо ли сдаваться?! Заговорили о мучителях — так я впервые услышал о своих преподавателях. Потом это был коронный вопрос каждого преподавателя:
— А вы кто такой? Я вас никогда не видела. Все это напоминало мне начало спора Шуры
Балаганова и Паниковского, и по идее содержательного диалога я тоже должен был спросить: «А вы кто такой?», но я сдерживался и не спрашивал. Я вообще скромный от природы.
Неожиданно появилась Алинка. Я ушел, не дослушав их обсуждения.
Алинка отдала мне тетрадь, которую принесла, и осталась со мной до звонка.
— Саш, я хочу покурить, пойдем куда-нибудь отсюда. — Мы уже сидели в центре пустого пространства площади напротив памятника Троцкому. Как бы сбоку его, а по всему институту (дурацкому нашему) были развешаны объявления, что курить-строго-воспрещается и полагается в специаль-но-по-доброму-отведенных местах: на лестницах или вне стен института. Какой дурак придумал только эти объявления. Хотел бы я на него посмотреть. Кто бы мог знать, как я был недалек от взгляда на него: всего лишь в двух предложениях.
Предложение первое:
— Да кури, Алин, здесь, еще ходить куда-то. — Мне было лень двигаться, уж очень удобно мы сидели на скамеечке, и Алина мне в этой позе нравилась.
Предложение второе:
— Ты думаешь, можно? — и она закурила. Сигарета ее струисто дымилась. Третье предложение было уже не наше, а постороннее…
Глядя на площадь в это время, вернее, на ее пространство, я увидел, как с другой стороны появился человек в шляпе на плаще (или в шляпе над плащом, как угодно, но он уже появился) и стал ее пересекать, направляясь в нашу сторону, где находились канцелярия, приемная ректора и даже туалет. Однако, проходя мимо нас, он остановился: скорее всего, лишь за тем, чтобы произнести третье предложение, отличное и в самом корне несогласное с нашими согласованными двумя.
— А вы, молодые люди, почему здесь курите? Ах, как это было сказано!
— А что? — спросил я, хотя и не курил.
— Вы что, разве не читали объявления, что курить нужно в отведенных местах, а не в середине института. Пойдите сейчас же выбросите. Алина встала.
— Сядь, Алин, — сказал я. Взял ее окурок, пошел и выбросил в урну у памятника Троцкого. Потом вернулся.
— Спасибо, — сказал он. Он, видимо, не знал, что сейчас и начнется. Что сейчас все только и начинается.
— Ну, теперь успокоились? — спросил я.
— Как вы со мной разговариваете? — Он почти возмутился.
— И спать будете спокойно? — продолжал я.
— Саш, не надо. — Алина взяла меня за руку, я стоял.
— А что «не надо», Алин, — громко сказал Саша, — будет всякий деревенский учителишка, приехавший на побывку — (шляпа, плащ…), — учить нас, что красиво и что не прекрасно. Сам при этом еще шляпу не научился снимать, когда с дамой разговаривает, да еще окурки тебя посылает выбрасывать уверенно. Тоже мне джентльмен называется. — (Опять же — плащ и шляпа).
— Да как вы… — У него даже слюна горлом пошла, но не показалась. — А ну-ка пройдемте сейчас же в спецотдел!
— Что? — Я даже рассмеялся от неожиданности. — Вы бы шли лучше…
— Да как вы смеете, вы кто такой?
— Я учусь здесь, студент этого института, — Я приветливой язвой улыбался ему. — Позвольте узнать, кто вы? Если это не секрет, конечно. Безотлагательно.
Этот необструганный кусок колбасного живота был весь красный и уже задыхался.
— А я… я — ректор этого института!
— Да что вы! А вы, случайно, не Наполеон Третий к тому же. Там, где я был раньше, таких много встречалось.
На этом я успокоился от его невоспитанности и невежливого бескультурья и сел рядом с Алиной, давая понять, что разговор окончен.
Однако он стоял, не уходил и бушевал:
— А я требую, чтобы вы немедленно прошли в спецотдел и там объяснили свое поведение.
И он протянул руку, чтобы схватиться за меня. Я отбросил резко его руку и проговорил:
— Но только не надо за меня хвататься. — Я не терпел, когда меня за руки цепляли.
Все это напоминало старые времена, менты, вокзал, меня снимают с поезда из-за того, что какого-то гнилого подонка уложил у газетного киоска. С одного удара.