Выкроил дополнительное время, отказавшись ходить в «Монастырский двор»: каждая прогулка на Проспект отнимает полчаса, и еще столько же уходит на обед, если есть в компании. Перестал работать в президентском кабинете в «Плюще» — во-первых, чтобы реже встречаться с Полом, во-вторых, ради экономии нескольких минут. Сократил до минуты все телефонные разговоры; бриться и принимать душ — только по необходимости; предоставил Чарли и Джилу открывать двери на стук.
«Что общего у слепого жука, ночной совы и орла с загнутым клювом?»
Аристотель относил жуков к существам, умеющим летать, но не имеющим крови, а еще точнее, к жесткокрылым; сов, или ночных воронов, — к ночным птицам с загнутыми когтями; об орлах же говорил, что к старости у них удлиняется и искривляется клюв, вследствие чего птицы медленно гибнут от голода. Но что общего у этой тройки?
Кэти я уже списал со счетов. Кем бы ни была она для меня, она стала кем-то другим для Дональда Моргана. Странно, что, выходя из комнаты так редко, я видел их настолько часто — должно быть, ответ следовало искать в мыслях и снах, где они присутствовали едва ли не постоянно, представая не в самом лучшем виде. В темных уголках и пустынных переулках, в тенях и облаках, они были везде: держались за руки, целовались, любезничали — все ради меня, напоказ, демонстративно. Когда-то, давным-давно, Кэти забыла в моей комнате черный бюстгальтер, который я все собирался, да так и не вернул, и теперь он стал чем-то вроде трофея, символом той ее части, которая не досталась Дональду. Иногда мне казалось, что я вижу ее стоящей в моей спальне, обнаженной, забывшей о том, что я кто-то другой, и забывшей о своих страхах. Я помнил все до мелочей: каждую веснушку на ее спине, каждое пятнышко на пальцах, движение теней под грудями. Она танцевала под музыку будильника, приглаживая волосы одной рукой и держа воображаемый микрофон в другой. Она пела, и я был всей ее публикой.
«Что общего у слепого жука, ночной совы и орла с загнутым клювом?» Они все летают, но Плиний сообщает, что жуки иногда еще и зарываются в землю. Они все дышат, но Аристотель говорит, что насекомые не вдыхают. Они не учатся на собственных ошибках, потому что, по утверждению того же Аристотеля, «многие животные обладают памятью… но ни одно живое существо, за исключением человека, не может вспоминать прошлое произвольно». Однако даже люди не извлекают уроков из прошлого. Если подходить с этой меркой, то все мы — слепые жуки и совы.
В четверг, четвертого марта, я поставил личный рекорд пребывания с «Гипнеротомахией». В тот день я потратил на нее четырнадцать часов, прочитал соответствующие разделы трудов шести исследователей и произвел на свет двадцать одну страницу ссылок. Я не ходил на занятия, ел за письменным столом и отдал сну всего три с половиной часа. «Франкенштейн» был забыт уже несколько недель назад. Если я и вспоминал о чем-то постороннем, то только о Кэти, но и эти воспоминания лишь понуждали меня к еще большему отступлению от прежней жизни. При этом я почти не продвинулся в решении загадки.
— Закрой книгу, — сказал в пятницу Чарли и, взяв меня за воротник, подвел к зеркалу. — Посмотри на себя.
— Все в порядке… — начал я, стараясь не смотреть на диковатого вида существо с красными глазами и розовым носом.
Но рядом с Чарли встал Джил.
— Том, ты жутко выглядишь. — Он вошел в спальню, чего не делал две или три недели. — Слушай, она хочет поговорить с тобой. Перестань упрямиться.
— Я не упрямлюсь. Просто у меня есть другие дела.
Чарли скривил гримасу.
— Какие ж это? Диссертация Пола?
Я нахмурился, ожидая, что Пол выступит на мою защиту, но он молча стоял у них за спиной. На протяжении всей последней недели он надеялся, что ответ где-то рядом, за поворотом, что я все же продвигаюсь вперед.
— Мы идем в «Блэр», — сказал Джил, имея в виду хоровой концерт.
— Вчетвером, — добавил Чарли.
Джил закрыл лежащую на столе книгу.
— Там будет Кэти. Я сказал, что ты придешь.
Но когда я снова открыл книгу и ответил, что никуда не пойду, на его лице появилось вдруг выражение, которое он обычно приберегал для других, для таких, как Паркер Хассет, или для тех редких клоунов, которые не знали, когда нужно остановиться.
— Ты пойдешь, — сказал Чарли, делая шаг ко мне.
Джил остановил его:
— Забудь. Пойдем без него.
И я остался один.
Не упрямство или гордость и даже не преданность Колонне удержали меня от того, чтобы пойти в «Блэр», а, наверное, отчаяние. Я любил Кэти, но при этом неким странным образом любил «Гипнеротомахию» и в результате, потеряв одну, потерпел поражение в схватке с другой. Выражение на лице Пола, когда он выходил из комнаты, яснее всяких слов говорило, что я проиграл Колонне; выражение на лице Джила, когда он выходил вслед за Полом, не оставляло сомнений в том, что я потерял Кэти. Глядя на гравюры — те самые, которые использовал в своей лекции Тафт, — я думал о гравюре Карраччи, представляя себя на месте сатира, побитого безжалостным мальчишкой на глазах у двух моих любимых. Вот что имел в виду отец, вот какой урок он надеялся мне внушить.
Любовь побеждает все. Наши страдания не трогают ее.
Тяжелее всего в жизни, сказал однажды Полу Ричард Кэрри, созерцать возраст и поражение, а они чаще всего одно и то же. Совершенство — естественное следствие вечности: подожди достаточно долго, и все рано или поздно реализует свой потенциал. Уголь превратится в алмаз, песчинка станет жемчужиной, обезьяны — людьми. Нам просто не дано увидеть все это при жизни, а потому каждое поражение, каждая неудача становятся напоминанием о смерти.
Но утраченная любовь, как мне кажется, — это поражение особого рода. Она напоминает о том, что некоторые превращения, как бы сильно ты их ни желал, невозможны, что некоторые обезьяны никогда, никогда не станут людьми. Есть обезьяны, которые никогда не отстукают на машинке сонет Шекспира, даже если в их распоряжении будет вечность. Услышать, как Кэти говорит, что между нами все кончено, — и все дальнейшее уже не имеет никакого значения. Увидеть, как она там, в «Блэре», прижимается к Дональду Моргану, — и какое мне дело до алмазов и жемчуга.
И вот в тот самый момент, когда я достиг дна отчаяния и добрался до вершин жалости к самому себе, оно случилось: в дверь постучали. Вслед за этим ручка повернулась, и Кэти, не дожидаясь ответа, как бывало сотни раз, вошла в комнату. Под пальто, как я успел заметить, на ней был мой любимый, изумрудного цвета, свитер.
— Ты же должна быть на концерте.
Такова была моя первая реакция. Не лучший вариант из всех сочиненных ставшей человеком обезьяны.
— Ты тоже, — ответила она, оглядывая меня с головы до ног.
Я знал, каким видит меня Кэти, потому что совсем недавно и сам видел в зеркале это звероподобное существо.
— Зачем ты пришла?
Я посмотрел на дверь.
— Их там нет, — сказала она. — И я пришла, чтобы ты мог извиниться.
В какой-то момент у меня мелькнула мысль, что все это подстроил Джил, что он изобрел какой-то предлог, может быть, сочинил, что я болен или просто не знаю, что сказать. Но похоже, дело обстояло иначе.
— Ну?
— Считаешь, это я во всем виноват?
— Все так считают.
— Кто это — все?
— Давай же, Том. Попроси прощения.
Споря с ней, я лишь начинал еще больше злиться на себя.
— Ладно. Я тебя люблю. Мне жаль, что так получилось.
— Если тебе действительно жаль, что так получилось, то почему ты ничего не сделал, чтобы так не получилось?
— Посмотри на меня. — Четырехдневная щетина, растрепанные волосы. — Видишь, что я сделал?
— Ради книги.
— Это одно и то же.
— Я и книга — одно и то же?
— Да.
Кэти бросила на меня такой взгляд, будто этим признанием я вырыл для себя могилу. Но мои слова не стали для нее сюрпризом — она просто не могла принять их.
— Мой отец потратил на «Гипнеротомахию» всю жизнь. Я никогда не испытывал большего возбуждения, чем когда работал над ней. Она отняла у меня сон и аппетит. Она не оставляет меня даже во сне. — Я пожал плечами, не зная, что еще сказать. — Быть рядом с ней — то же самое, что быть рядом с тобой. Когда я с ней, у меня все в порядке, я не чувствую себя потерянным. Поэтому ты и книга для меня одно и то же. Ты единственное, что я могу сравнить с ней. Я ошибался, думая, что могу сохранить вас обеих. Я был не прав.