Литмир - Электронная Библиотека

Свою задачу мы видели в том, чтобы сберечь, удержать, как «плазму», невыносимую температуру человеческой боли, недоумения, гнева, которые не только в словах, но и в голосе, в глазах, на лице, удержать всё то, что, как воздух, окружает человека, который рассказывал нам, а теперь, со страниц книги, обращается к читателю – к вам обращается. Так пусть же и вам будут адресованы слова, услышанные нами на многострадальной Витебщине от женщины из деревни Латыгово Ганны Грибовской:

«…А что у нас такое горе было, как и в Хатыни, дак никто и не знает. Хорошо, что вы приехали, потому что я ж сама… Вот и рассказывать не могу – плачу…»

Барбарка

Полесье. Брестчина. На восток от города Ивацевичи. Июнь 1970 года.

Озёра. Лес, перелески. Буйная зелень лугов и полей. То солнце, то моросящая облачность, то снова погромыхивания и ливень.

Вместо деревни Красница – просто лес, уже немолодой. И памятничек у дороги людям целой деревни. Вместо Тупичиц и Вяды – ни лес, ни поле, ни луг…

Где были Тупичицы, там стоят одинокие груши и чуть ли не до ужаса необычные, обгоревшие дубы, что будут доживать свой долгий век уже без людей. Сюда мы, сойдя с лодки, от озера добирались по глубокому песку, здорово затвердевшему после многих нынче гроз.

То место, где была прежде деревня Вяда, а теперь – лесок, трава и остатки деревьев, которые когда-то росли в садах и на улице, мы видели издали, с пригорка, на котором стоит одинокий обелиск со словами и цифрами.

Потом снова было озеро Бобровицкое. Несказанно ласковая серость тёплой, почти совсем спокойной воды. Сплошь – пена после недавних барашков, бело-пёстрыми на тёплой серости полосками. Мы возвращались на стремительной моторке, над нами тарахтел вертолёт геологов, знакомых председателю колхоза, который водит нас по этим местам.

Там, где прежде были Бобровичи, теперь растут молодые берёзы, буйствует трава. Из-под кочки выскочил заяц. Пустырь.

В новых, построенных на новом месте Бобровичах мы опять, как и в других селениях, как и вчера и позавчера, записывали рассказы уцелевших.

Высоко вверху – над светлой комнатой колхозной библиотеки, в которой мы слушали людей, над новой большой деревней, над всем этим озёрно-лесным уголком западного Полесья – до самых космических орбит торжествует наша победа, в мире назревают новые опасности, идёт борьба за то, чтобы они отступили.

А внизу, в глубинах народной жизни, в животворящей простоте её точатся раны памяти, которые ничем не заживишь…

Вот и ещё одна из этих народных ран.

Рассказывает Барбарка, шестидесятилетняя Барбара Адамовна Слесарчук. Говорит со странной и жутковатой усмешкой – будто страшную сказку, необычайно далёкую, пережитую очень давно. Говорит временами почти совсем как сказительница – нараспев, с повторами, что не кажутся лишними, и по-местному – на трёх или четырёх языках одновременно: белорусско-украинско-русско-польском.

«…Это как нас били? Били… Даже тяжко рассказывать…

Хозяина прежде убили. Зажгли в клуне[3]… Я так переболела. Четверо детей, пятым была беременна… Запалили часов в пять, под вечер. Немец пришёл, выгнал. Один мой хлопец скотину пас, а трое со мной. Моя хата была тогда дальше, где теперь колхозный двор. Немец пришёл, выгнал. Собрались мы в хате, баб пятнадцать. Бабы сидят, как бы овцы, в хате. Думали: може, немцы только мужиков побили, а женщин не будуть бить.

Одна, Остапова мать, говорит:

– Нас живых запалят. Не захотел нас побыты немец. Живых попалит.

А я вышла из хаты:

– Утекаймо, женщины, утекаймо!..

А две девочки у меня и мальчик. Оны, бабы, не схотели утекать, а я и пошла.

Немцы стояли, кругом сэло цепью обняли, тут цепь, там цепь, и по селе ходили немцы. Так много. Я вышла на кусты в Богатье. Я не думала жить. Я не думала жить, а думала, куб[4] он не глядел, куб нам от так черепа поснымало, куб мы свою смерть не видали.

– Бежим туда, куб мы не видали смерти! Где пуля в затылок или в плечи, – говорю, – нам попадёт, то легче нам, а то так трудно дожидать вот, чтоб нас убили. Вот, чтоб мы видали свою смерть…

Никто не схотел, никто не схотел, а я взяла и сама побежала. Я побежала, начали бежать с Остапова двора, нашего суседа. От того суседа побежала, а уже людей пулемётом секут, и с того конца и с того люди, падают, падают… Уже и ноги мои не побежат, куды уже мне бежать – взяла я, под сараем легла.

Так сарай, и так сарай, и так, а я легла за колодцем. Детей поукутывала лебедой, поукутывала, вот и лежу я, и лежу… А уже немцы там или полициянты, только воды напьётся да: «А-а-ах!» – скажет. А я лежу, лежу, лежу… Пули свистят, летят. Ну, меня убило! Слышу: не, ниц[5] не больно. И лежу, и лежу…

И вот дети мои. Мальчик – два года было Василю. Не заплакал! Маленький: два года, неделю было на третий.

– Мамо, – говорит, – утекаймо, утекаймо! Нас, мамо, не убьют!

– Ох, говорю, сынок, сейчас бежать перестанем, откинем ноги в ту сторону и в эту, расстанемся с белым светом, святое воскресенье. Зара[6] поубивают, зара.

– Не, мамо, нас не убьют!..

Это ж два года! О, он и сегодня слесарем у меня на ГРЭСе работает. Такой человек!.. А та девочка, шести лет, говорит:

– Вот видишь, мамо, даже мальчик каже, что нас не убьют. Убегаймо!

Вот и побежали. Под сараем легли…

Вот так, темнеть стало. Как огни, лампы зажигают. Лежим. Немец один сарай подпалил. Спичками. Ещё один – вижу я – спичками. В синей одежде два немца стоят. Лежу, лежу, лежу… С детьми лежу, лежу и – молчат! Это так вот – абы мне не погибнуть или что? Малый хлопчик и не заплакал! О!.. И так вот лежу! А там горит крыша. Сгорела. И немцы стоят, двое. Будто столбы синие. И стены начали гореть. И начала уже земля гореть. Это у самой земли трава та начала гореть. А я в середине лежу. И студова мне печёт, и студова. Это благодаря, что, бывало, ткём сукно из овэчок, валяное. Такэ было пальто надела. А если б я в кофточке была – сгорела б. Только платок скинула – косы все обсмалились. А тут вот моё пальто шкварыцца[7], горит, а я его то песком, то так. Девочка – четыре года – визжи-ит! – спэклася. А я уже то так, то так. От-от-от погыбаю! От я погыбаю. А воны стоят, немцы. Не хотела, чтоб убило меня лежачую. Вот тянет меня немцу показаться, чтоб меня уже это убил. Уже нема спасенья – печёт. Нехай, думаю, убьёт. Только встану на немца идти – о, два стоят, – дети завизжали, а я – бух, упала. Так и лежу. Упала уже я и лежу.

И так вот помаленьку, так вот и гляжу: чи воны пошлы, чи не. Уже начало вот-вот гореть полымя, и оттуда, и оттуда. Смотрю это – ушли, ушли немцы. А я ещё минуточку полежала, думаю, нехай дальше отойдут. А я за одёжу всех детей как взяла и дёрнула дальше, в конец огня… У-у-у!..

Лежим на лужке Остаповом. Уже так вот трясло, трясло сильно нас, о!.. А я уже думала: «На всей деревне одна я осталась». Давай я уже браться за детей, то однэ сюда посадила – два года, а то – четыре года девочку – сюда, а там ещё сзади идёт. Пошла, пошла, пошла…

А куда вот я?

Вот, на выгоновскую дорогу целюсь, к Выгонищам. Куды мне, думаю, деться? Моя мать из Выгонищ. Думаю: там у меня дядька. Може, возьмёт меня? Потому что и добить могут нас, уже думаю, в нашей деревне. Може, надо уже нас повыбить. «Партизан!..» Може, засчитали уже, что в сороковом году в колхозе были. Говорили же на нас: «Коммунист!..» Може, нас за это добивають. Вот!..

Уже взяла я, пошла, пошла к Выгонищам.

Не дошла.

Сяду где-нибудь на пенёк… Иду, иду… Как упаду – как полетят мои дети через голову все! «А-ах!» – только голову почешут. И не плачут. Вот горе узнали!..»

В рассказ женщины врывается очень недавнее воспоминание. Сегодня утром в городском посёлке Телеханы услышанные слова. Скупые, мужские. Колхозник-пенсионер Андрей Евхимович Куратник говорил:

вернуться

3

Клуня – хозпостройка для сушки снопов, молотьбы, хранения зерна.

вернуться

4

Куб (диал.) – чтоб, кабы.

вернуться

5

Ниц (польск.) – ничего.

вернуться

6

Зара (диал.) – сейчас.

вернуться

7

Поджариваться.

5
{"b":"198366","o":1}