Гриша лукаво усмехнулся, пошарил и карманах.
— Я вам, папаша, сейчас и договор покажу. Это же местина заповедная, верно говорю, и какое дело до нее косянам или мержановцам? Рыбалить будем мы, а пихра будет стрелять по крутиям. Я так понимаю: царя скинули, а порядки останутся старые. Как вы не понимаете, папаша, нового положения!
— Но разве это мыслимо?! — уже неуверенно протестовал Осип Васильевич. — Это дело может до самого наказного взыграть. Шуточка! Да разве мало людей на каторгу позагоняли, — лицемерно разжалобился вдруг он, и глаза его старчески заслезились. — Пойми, Гришенька, сколько эти заповеди людей загубили, сколько сиротских слез пролилось, а теперь опять это самое дело починать? Господи, помилуй! Да нас с тобой за таковские штуки с молотка продадут!
— Ну, папаша, волков бояться — в лес не ходить. Насчет наказного вы не беспокойтесь. Теперь наказному только самому до себя. Теперь все законы так смешались, что сам архимандрит не поймет. Верно говорю. А дело это на сотни тысяч может потянуть. Участок севрюжий, самый ходовой… Да тут и сомневаться нечего. Дело прибыльное.
— Эх, грехи наши тяжкие! — вздохнул Осип Васильевич, — Своротют нам с тобой рыбалки голову, верно говорю. Сам знаешь — революция.
— Революция, папаша, уже кончилась, а покуда новая в гирлах будет, роса очи выисть, як кажут хохлы. Так-то…
Гриша бодро засвистал, поправил казавшийся ненужным на багрово-смуглой шее галстук и удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.
10
В один из тихих апрельских вечеров в хутор Мержановский, расположенный на высоком берегу Таганрогского залива, зашел неизвестный, нищенского вида, человек. По той уверенности, с какой он сворачивал в проулки, было заметно — хутор хорошо знаком ему. На краю хутора незнакомец повернул прямо через огороды к опрятной хатенке, стоявшей у самого обрыва. Горьковатый запах первой, только что вылупившейся из почек тополевой листвы окутал его, когда он ступил на чисто выметенную площадку двора.
Незнакомец постучал в окно смело, решительно.
На стук вышел сам хозяин плечистый вислоусый украинец. Это был Федор Прийма. Радушный ко всем, кто искал у него приюта, он стоял в темном прямоугольнике двери, готовый пригласить неизвестного в хату.
— Чего тоби треба, хлопче? — приветливо спросил он.
— Пусти заночевать, добрый человек! Измаялся — сил нету, — попросил незнакомец.
Прийма пригнулся, всматриваясь в изможденное чернобородое лицо. Незнакомец, старчески сутулясь, опирался на палку. На голове его возвышалась лохматая «сибирская» папаха, походный солдатский мешок горбом торчал за спиной.
Прийма, редко терявший спокойствие, даже присел от изумления.
— Анисим? Егора Карнаухова сынок! — вскрикнул он.
— А ты думал кто? Своего брата крутия не узнал, дядя Федор? Опять к тебе заявился. Принимай.
— Да заходь же, бисова душа… Катря! Жинка! — заорал Прийма, толкнув кулаком дверь хаты. — Ты дывись, кто до нас пришел.
Жена Приймы, такая же добрая гостеприимная женщина, выбежала в сени, замерла на пороге. Она сначала не узнала гостя, потом, охнув, прислонилась к притолоке, прикрыла глаза рукой.
Пошатываясь и стуча арестантскими котами, Аниська ввалился в хату, снял шапку, бережно стащил с плеч котомку. Две девочки-подростка в украинских рубашках, вышитых красной нитью, прижимаясь к матери, пугливо оглядывали Аниську. И гость, и хозяева некоторое время молчали.
— Ну, здравствуйте… как и полагается, — улыбнулся Аниська.
— Откуда ты? — тихо и изумленно спросил Прийма.
— С Александровского централа. Про Иркутск-город слыхал, дядя Федор? Вот оттуда и пробиралось. Где по чугуйке, где пеши.
Снова помолчали, — внимательно, разглядывая друг друга.
— Насовсем вернулся? — с той же тихой осторожностью спросил Прийма.
— Как будто насовсем. Хотя по-настоящему сроку осталось еще двенадцать годов. Да не дождаться бы мне этих сроков, ежели бы…
Аниська болезненно усмехнулся, махнул рукой. Усмешка собрала вокруг усталых, но попрежнему ясных, сурово блестевших глаз густые морщины, резче обозначив костлявую впалость щек.
— Самолично ушел с каторги или как? — допытывался Прийма.
— Освободили законно. Сейчас же после февральской революции. Политиков всех освободили, и я промежду них тоже, был вроде как политик.
Прийма облегченно вздохнул.
— Да-а… заявился ты, хлопче, во-время. Матерь обрадуешь.
Аниська встрепенулся.
— Жива мать? Скажи скорее, дядя Федор!
— О-о… Така бидова, що молодыцям завидно. Робе зараз у прасола на засольне.
— Ну, а как дела в хуторе? Власть-то сменилась, дядя Прийма? Где Шаров, Полякин? Живы-здоровы?..
— Поляка жиреет да богу молится. По хуторам все, как было, только на власть мы богаче стали. Две власти у нас зараз — атаманская и гражданская, комитеты у нас по селам и хуторам, а кое-где в станицах одни еще атаманы сидят. — Прийма добавил весело: — И Шарап живой. На твоем дубе ловит красную. Зараз у него три дуба.
— В гору, значит, идет Шарап? — с усмешкой спросил Анисим.
— Мала куча, а воняет здорово.
— А ты, дядя Федор, все крутишь?
— Где окручу, а где и сам словлю. Мини шо? Абы рыба была. Ты, хлопче, так спрашиваешь, будто сам ни разу не крутил.
— Так, так, — загадочно, с той же усмешкой протянул Анисим. — И у вас, выходит, все по-старому. Та же рубашка только наизнанку.
Короткое возбуждение, охватившее Аниську при упоминании о старых врагах, вновь сменилось усталостью. Он умолк и уже ни о чем не расспрашивал.
Только выпив перед ужином чашку крепчайшего первака-самогона, он опять оживился, счастливыми глазами оглядел привычную обстановку хаты. Мир покинутых три года назад знакомых вещей снова окружал его… Аниська взял из чашки кусок севрюжины, глаза его вспыхнули.
— Первый кусок на родимой стороне, — проговорил он, судорожно двигая скулами. — Как говорят, дома и сухая корка сладкая. Да и наголадался я, дядя Федор. Подаянием питался вот уже несколько ден. А рыбу по-настоящему только сейчас вижу.
— Ну, теперь угощайся, хлопче, на здоровье! — Прийма ласково потрепал Аниську по плечу и снова налил в кружку самогону. — Выпей-ка еще. Первач. Покрепче николаевской. За твою свободу, Анисим Егорыч! Опять сгуртуешь ватагу. Я помогу, а там побачим. Мы еще скрутим с тобой так, как при царе не крутили.
— За подмогу, дядя Федор, спасибо. — Аниська крепко пожал руку Приймы. — А крутить — у меня что-то охоты не стало. Узнал я в Сибири одну правду, дядя Федор. Одну науку превзошел, как прасолам, да атаманам, да всякой царской сволочи не покоряться.
— Какая же это наука? — с любопытством спросил Прийма:
— Вот узнаешь, — ответил Аниська.
— Что-то загадками говоришь, — засмеялся Прийма. — Ну, да ладно. Що дальше буде — побачим.
Аниська остался ночевать у мержановца. Усталость после длительного пути быстро свалила его. Но близость родных мест — до хутора оставалось не более трех часов ходьбы — как бы ощущалась им и во сне. Часа через два он уже проснулся и хотел было встать, чтобы идти, но ноги, распухшие и тяжелые, не повиновались ему. С глухим стоном он повалился на раскинутый на полу горницы овчинный тулуп и, обессиленный, опять уснул.
Задорное щебетанье воробьев, примостившихся под застрехой вить гнезда, разбудило Аниську. Вскинув на плечо котомку и досадуя, что проспал ранний утренний час, он, прихрамывая, вышел во двор.
Стояло солнечное, безоблачное утро. Даль моря ясно голубела и была такой тихой, что, казалась неотличимой от такого же голубого и тихого неба.
Вздохнув всей грудью, Аниська радостно огляделся На встречу шел Прийма.
Крючья, еще не набранные на веревку, и уже готовые перетяги[37] были развешаны по двору, тускло поблескивали на солнце.
— Уже подготовился ловить красную, дядя Федор? — спросил Аниська.
— Как видишь. И тебе поможем наладиться, — сказал Прийма и настойчиво увлек Аниську в хату. Катря уже достала из сундука новую одежду. Прийма добродушно и весело гудел: