Устав бродить, Максим опускался где-либо на скамью и сидел подолгу со склоненной головой. Ясени, клены и липы роняли свою листву, и она, мягко, шелковисто шелестя, ложилась к его ногам.
Смертная тоска налегала на него, сменялась гневом и ненавистью к виновникам гибели любимой. К горлу то и дело подступали слезы, но глаза оставались сухими.
Максим решил поехать в институт. Его тянуло узнать, что думали о трагедии товарищи Лидии, преподаватели, что думал секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максиму было тяжело показываться в институте — ведь все знали о его прошлой дружбе с преступниками. Но чувство ответственности перед вырастившим и выучившим его коллективом оказалось сильнее, и он отправился в институт.
Весть о его приезде сразу распространилась по факультетам. В коридоре его окружили, засыпали вопросами. Некоторые из подруг Лидии смотрели на него настороженно, другие — с откровенной неприязнью. Многие ведь не забыли о комсомольском собрании, на котором Максиму строго ставили в вину его связь с компанией Бражинского.
Декан и заместитель директора Пшеницын позвали его в кабинет, делая вид, что интересуются в первую очередь его работой в Ковыльной, но Максим чувствовал: мысли их сосредоточены на другом.
Пшеницын первый, пристально взглянув на Максима, сказал:
— Вы же знаете, двое виновников — бывшие студенты нашего института. И оба, кажется, бывшие ваши приятели.
Максим изменился в лице, но справился с волнением, мужественно глянул в лица преподавателей.
Зазвенел звонок, и все они стали выходить из кабинета. И тут появился Федор Ломакин. Увидев Максима, он остановился на пороге. Непримиримо-суровый и добрый Федя похудел еще больше, из-под просторного, висевшего как на вешалке, пиджака выпирали кости, глаза стали громадными, горели сухим огнем.
— Явился? — прямо в лоб спросил Ломакин. — Знаешь? Все слыхал? Ну вот… Кхм… твои дружки что сделали. Какую девушку сгубили!
— Федя, — тихо сказал Максим, — Бражинский и Колганов давно перестали быть моими друзьями…
Под желтоватой кожей у Ломакина напряженно перекатывались желваки.
— Ну вот что… — глухо заговорил он. — Вместе мы повинны в гибели Нечаевой — ты, я, наш комитет. Недосмотрели. Прозевали. Мы думали, типы, подобные Бражинскому, — явление несерьезное… Что-то вроде кори… детской болезни… А они, вишь, куда замахнулись… какую девушку погубили, какого человека! — Федя облокотился на стол, задумался, но в ту же минуту выпрямился, сверкнул глазами, негодующе вскрикнул: — Понимаешь ли ты теперь, что они сделали?! Понимаешь?! Ты должен был идти и кричать об этой шайке растленных убийц, Иванов, не помнящих родства. А ты пил с ними, даже фотографировался! Ты еще тогда своей рукой помогал убийцам!
— Что ты? Что ты, Федя?! — ужаснулся Максим. — Ты же знаешь, я ничего не скрывал от тебя, от бюро. Я уже и так наказан…
— Мало! — крикнул Ломакин. — Разве так тебя было нужно тогда наказать! — И, переведя дыхание, продолжал спокойнее: — Ну, а мы… Мы знаем, что делать, как расправляться теперь с этой гнилью. Мы будем беспощадно изгонять из своей среды такую нечисть, как Бражинский, Аркадий и им подобные. Мы будем карать их морально, а за преступления, как это, — по суду. Тут нам помогут наши законы, наша общественность!.. Аркадий улизнул, но и его найдут. Он был вдохновителем сброда, первым главным поставщиком всякой плесени, всяких аморальных идеек. — Ломакин закашлялся, ослабевшим голосом добавил: — Да… видимо, и тебе придется выступать на суде. Свидетелем, конечно… Ты надолго приехал?
— Послезавтра улетаю.
— Тебя вызовут из Ковыльной. Имей в виду.
— Что ж, я готов, — сказал Максим.
— Ладно. А теперь уходи!
Максим сгорбился, вышел из кабинета. Не поднимая головы, стыдясь взглянуть в лица товарищей Лидии по факультету, он быстро прошагал по коридору, спустился вниз и вышел на улицу.
«Ты помогал им, ты, ты…» — все еще жгли его душу беспощадные слова Ломакина…
Пробыв в Москве еще два дня, простившись с отцом и матерью, с могилой Лидии, Максим улетел на рассвете третьего дня в Ковыльную.
32
Зима нагрянула на стройку не сразу, а после нудных обложных дождей, невылазной слякоти, непостоянных заморозков и недолгих оттепелей. За неделю до нового года ударил мороз, повалил снег, засвистел степной буран.
Дни шли… На шлюзе завершались предзимние работы. После закрытия прорана ложе будущего моря стало быстро заполняться водой. Волны подступали к самой подошве песчаной плотины. Уровень воды поднимался все выше и выше. Вскоре все дно поймы на огромном пространстве скрылось под водой. То, что обозначалось на плане стройки голубым пятном, стало действительностью. Степное море рождалось на глазах. Оно шумело в непогоду, как самое настоящее море, его мутные, серые волны яростно бросались на плотину.
Но вот мороз сковал его, и оно утихло, притаилось. Большинство земляных работ на стройке закончилось. Земснаряды, бульдозеры и многие экскаваторы ушли на новые стройки, только кое-где у песчаной плотины да на оросительном канале торчали их одинокие стрелы.
Однажды утром в общежитие к Максиму явился Емельян Дробот, возбужденный, чуть навеселе, и заявил:
— Ну, инженер, я уезжаю. Давай попрощаемся.
Максим удивленно уставился на знатного экскаваторщика:
— Уже? И небось в дальние края?
— На Ангару, товарищ инженер. Мой четырнадцатикубовый шатающий разобрали еще вчера, погрузили и уже отправили. Тут делать нам больше нечего. Ведь я здесь до вашего приезда вон сколько земли вынул… Давай, Максим Гордеевич, обнимемся. Тороплюсь. Поезд уходит через час.
Максим ощутил щемящую грусть, такую же, как при отъезде Миши Бесхлебнова на целину. В самом деле, почему все самые лучшие спутники его жизни так скоро покидают его?
Дробот сжал Максима в крепких, точно железных объятиях, чмокнул в губы, тряхнул руку, потом пошел к Черемшанову и Стрепетову.
— Друзья дорогие, хоть вы и молодые и поругивал я вас частенько, а все-таки вы добрые хлопцы! Желаю вам довести стройку до конца… Были вы рядовыми, а теперь стали лейтенантами. Дослужитесь и до полковников… А я поеду копать сибирскую землю. Видимо, придется мне кочевать еще долго.
Дробот перецеловал всех, даже Галю, и ушел.
На другой день Максим встретил на шлюзе Березова.
— Да… Разъезжаются богатыри, — вздохнул Березов.
В последнее время Максим еще больше привязался к этому внешне суховатому, но, как он уже успел убедиться, отзывчивому, с горячим сердцем человеку. Он все чаще бывал у него на квартире, поведал ему немало мыслей, тревог. С Березовым, одним из первых, он поделился своим горем.
Смерть Лидии выбила Максима из душевного равновесия надолго. Не одну ночь провел он без сна, не раз рвал зубами наволочку подушки, а бывало и так, что с опухшими от слез, словно незрячими глазами вставал утром и шел на работу.
И вот тут-то приходили на помощь Максиму его друзья — Славик, Саша, Галя и начполит Березов.
На работе Максиму было легче. Теперь он брался за все с каким-то остервенением и не раз удивлял Федотыча, Рудницкого и самого Карманова пренебрежением к своим, зачастую неразумно растрачиваемым силам. Все эти дни он был далек от самоуспокоения. Работа на шлюзе раздражала его однообразием. Осенние дни, слякоть, холод действовали на него угнетающе. Тот свет, который блеснул в душе во время устранения аварии в котловане и потом, при перекрытии прорана, вновь затянуло утомительной серостью досадно мелких строительных неувязок.
Максиму казалось: главное, чего надо было достигнуть, все еще оставалось за закрытой дверью и требовалось последнее усилие, чтобы открыть эту дверь и увидеть свет во всей его силе.
Карманов торопил Рудницкого, Федотыча и всех прорабов с завершением работ на шлюзе. Он появлялся то на плотине, то на строительстве ГЭС, то на магистральном канале, часто созывал специалистов для коротких оперативных совещаний. Надо было закончить наружные бетонные работы до январских морозов. И Максим вместе со всеми напрягал усилия, чтобы ускорить это дело.