Всё не то…
Потом бойко зазвенели бубенцы и, взметая облако пыли, стала приближаться бричка, запряжённая сытыми конями. Блеснули на солнце золотые погоны. Костя весь сжался, втянул голову в плечи, поправил на кукане свой жалкий улов. Лучше всего было бы прыгнуть под мост и пересидеть, не маячить на глазах у офицерья. Но ему приказано никуда не отлучаться…
Тройка замедлила бег и, поравнявшись с Костей, приостановилась.
— Эй, рыбак, хорошо ли ловится?
Костя вздрогнул, услышав знакомый голос, и встал. На тройке ехали кучер в сермяге и два офицера. Один из них, статный поручик в добротном мундире и блестящих погонах, топорщил в улыбке знакомые чёрные усы, завитые на концах колечками. От изумления Костя не мог выговорить ни слова.
— Хорошо ли ловится, спрашиваю?
— Эх, и ловко! — от души воскликнул Костя, имея в виду необычайное превращение своего знакомого. Но тут же спохватился и зачастил — Нет! То есть вовсе худо! Карася золотого ни одного не осталось. В реке, значит! А окуня-краснопёрки все чисто убрались ещё вчера вечером. Можете смело ехать!
— Чего вякаешь? — сурово прикрикнул офицер и оглянулся. Поблизости никого не было. Офицер наклонился, будто чтоб рассмотреть пойманных Костей рыбок, и сказал очень тихо: — Услышал бы тебя сейчас кто чужой, всем нам был бы конец. Соображаешь, нет, что говоришь? Про самого что скажешь? Отвечай по форме.
— Налим под своей корягой сидит, даже уса не кажет, ваше благородие! — громко отчеканил Костя.
Казалось бы, это совсем не ответ на заданный тихо вопрос, но офицер улыбнулся и одобрительно хмыкнул: «Ну-ну!» Потом спросил, указывая на берег:
— А это чьё же погорелое?
— Арсентия-кузнеца усадьба.
Они помолчали. На дороге показался какой-то человек. Офицер, с трудом отведя взгляд от пожарища, выпрямился на сиденье и громко, с пренебрежением в голосе спросил:
— Эй, ты, к Поклонову Акинфию Петровичу как прямее проехать?
— Да вот, ваше благородие: сейчас поедете прямо на взгорок, потом свернёте налево, тут и будет. Самый большой дом, А ворота вчера только покрасили. Смотрите не замарайтесь!
— Болтай!.. Поехали!
Кучер тронул лошадей.
Костя посидел ещё немного, взял прутик с двумя чебачками и швырнул в реку.
— Дочушка?
— Ничего, мама.
— Сказала вроде что-то?
— Ничего. Больно…
И опять молчание. Позвякивают спицы в руках Катерины, доносится с улицы голос младшей дочки, загоняющей козу.
— Мам… Не воровала я. Не верь им…
— Что ты, Грунюшка! И зачем я только отдавала тебя в этот проклятый дом? Ведь они злодеи, душегубы! Кабы знато было… Пропади же они пропадом, разрази же их громом, и дом и скотину…
Голос матери стихает. Груня, кажется, начала засыпать. Сама Катерина тоже уж две ночи почти без сна. Вот о том, что случилось за эти двое суток, она и думает сейчас у постели стонущей в жару Груни.
Было так. Когда поклоновская стряпка Ефимья, отдышавшись от страха после того, как Костя кинул ей под ноги горшок с дёгтем, всё-таки прибежала к Катерине сказать про Груню, Катерина подхватилась сразу же идти к Поклоновым забирать дочку домой. Стряпуха строго приказывала не делать этого. «Ночью девчонке всё равно никто не сделает никакого худа. Спят все, — говорила она. — А придёшь, тебя и спросят, откуда, мол, узнала. За меня примутся. Ты уж лучше утром…»
Мать не спала всю ночь. А когда с рассветом появилась у поклоновского дома, не поверила своим глазам: ворота богатейшего хозяина села были вымазаны дёгтем. Да не просто попятнаны: дёгтем были написаны какие-то слова!
Катерина в страхе отошла в сторонку, стала ждать, что будет дальше. Вскоре на улице показался старик Алексеев, сосед Поклоновых. Увидел — бегом вернулся домой. Выскочили алексеевские бабы. Шёл мимо Кольчуганов Аникей, по прозвищу Скула, вёл куда-то лошадь — тоже остановился. Собрались кучкой около ворот, удивлялись, прицокивали языками, ахали. Катерина осмелела, подошла поближе. Старик Алексеев прочитал, что было написано.
— Не может этого быть! — громко возразил Скула. — Сроду не поверю. Это всё ж таки надо подлецом быть, чтобы нарочно их звать…
— Дак, может, и поклёп возведён, а может, правда, кто ё знат. Ну написано точно про это. Тут уж невелика грамота надобна — прочитать. Вишь, здесь выведены «глаголи», потом — «аз», ещё «добро», «еры». Выходит — г-а-д. А чтобы такое написать, большой рыск нужен. И то, видать, спугнул кто-то. Последней буквы недостаёт. Надо, вишь, на конце ещё «твёрдо» поставить. Было бы «Гадъ, привёл солдат», а так выходит: «Гад, привёл солда…» А вместо «твёрдо», вишь, книзу потёк пошёл.
— Пошли-ка и мы, деда, пока целы. Солдаты-то вот они, недалече.
Скула повёл дальше свою лошадь, а старик засеменил рядом с ним, продолжая начатый разговор.
Бабы остались. Таращились на ворота. Ахали перед открывшейся подлостью Поклонова.
На шум из калитки выскочил Федька. Зыркнул туда, куда смотрели все. В каком-то недоумении провёл рукой по чёрным полосам — пальцы вымазались дёгтем. Ни на кого не глядя, вернулся во двор, а через мгновение выскочил снова с оглоблей в руках. Бабы отбрызнули в разные стороны.
Страшно было Катерине входить в этот двор, но страх за дочку был сильнее. Она вошла. Возле крыльца стояли сам Поклонов, его жена и все работники. Обсуждали случившееся.
Хозяин зловеще уставился на Катерину.
— Дак ведь это я, Акинфий Петрович, — неожиданно живо, но со страхом в голосе затараторила стряпуха Ефимья, — я небось и спугнула идола-то ночью…
Хозяин резко повернулся к стряпухе. Благодарная ей Катерина и догадаться не могла, что та отвлекла хозяина только потому, что боялась, как бы она, Катерина, нечаянно не сболтнула про ночной стряпухин приход.
— …небось его и спугнула, только не разобрала, что он делал у ворот. Сразу было не смекнуть. Ночью проснулась, слышу — чтой-то пёс заурчал. Думаю, посмотреть надоть, кто там, с добром или с худом. Я за двор-то выглянула, а там здоровенный мужичище к воротам так и прилип!
Стряпуха сама увлеклась своим рассказом. Страха в её голосе больше не было, наоборот, она и лицом, и руками, всем телом как бы разыгрывала то, что произошло с ней ночью.
— К воротам-то, говорю, так и прилип… Я как топну на него: «Ты, мол, чего, идол, делаешь?» Он тогда горшок-то с дёгтем ка-ак бросит в меня, мало не убил, да и ну бежать. Туды побежал, вниз, к кузнице. Кабы мне-то вдогад, я бы весь дом подняла. Ну, так хоть спугнула его, отогнала, и то ладно…
— Слышь, отец, к кузнице побежал, — подхватила хозяйка. — Сам кузнец, варначище, и напакостил, больше некому. Что ж ты стоишь? Бечь надо к офицерам. Пусть поймают, раз порядки приехали наводить. Я бы его, ворога, сама на кусочки разодрала!
— Кузнец, говоришь?
Лицо старого Поклонова странно изменилось. Катерине, как и накануне, показалось, что оно внезапно обернулось ощеренной звериной мордой, и странно, в глазах этого зверя она заметила страх.
Тецерь, когда все эти события остались позади, когда она едва не на руках принесла дочку и уж день и ночь, ещё полдня бессонно сидит дома у постели стонущей в жару Груни, шёпотом посылая проклятия на голову её мучителей, всё видится ей недавнее пережитое: и оглобля в руках Федьки, и оскаленная морда его отца, и короткая, как удар, надпись дёгтем на воротах: «Гад, привёл солда…»
Груня уснула. Теперь можно и отойти от неё, приняться за дела, которые скопились за эти лихие двое суток. Но сделать этого Катерине не пришлось: нежданно-негаданно в дом пожаловала гостья — всё та же поклоновская стряпуха Ефимья. На плечах — шаль, под шалью спрятан узелок с гостинцами. Развязывает узелок, а сама болтает, болтает.
— Нашего-то хозяина с собой припросили офицера́. Посадили рядом в бричку и повезли, пра-слово, — сыплет скороговоркой Ефимья.
А Катерина, слушая, пытается понять, зачем та пришла, в чём тут дело.