– Всего хорошего! А лишние деньги не помешают. Вон мои палатки. Две крайние.
Касьминов едва сдержался, чтобы не хлопнуть с силой дверцу, и, уже поднимаясь на перрон, подумал с нехорошим, даже опасливым чувством: «А ведь он взял палатки убитого летом Федотова. Странные дела. Их же хотел купить Куханов. Он и с матерью Федотова договорился. Он и нам из-за этого не доплатил по три-четыре сотни. А кому и больше. На пару месяцев попросил отсрочку. Странно все это. Раздумал? Может быть, теперь и с нами рассчитается?»
О Куханове думать не хотелось. Помог он ему крепко. Касьминов хоть к зиме подготовился, да сорок лет справил по-человечески. Все-таки юбилей. Дата. Сам командир части пришел, часок посидел, тост хороший сказал. А потом, уходя, пожал крепко руку и произнес: «Спасибо за то, что пригласил. Кто старое помянет, тому глаз вон. Будем живы, не помрем!»
Видимо, пронюхал он о хорошей работе Касьминова и ластиться к нему стал. А что? Его хоть и называли все перспективным, но мало ли что в жизни случается. Сегодня ты действующий подполковник, а завтра попал под сокращение и к кому? К таким, как Чагов, на поклон. А к нему тоже попасть в команду не просто. Глаз у него наметан. Кого ни попадя не возьмет.
Электричка уже бежала в столицу. Подмосковье просыпалось медленно, нехотя. Касьминов думал о приятном, в том числе и о трех сотнях долларов, которые – он был почти уверен в этом – не сегодня, так завтра ему вернет Куханов.
На «Проспекте мира», на кольцевой, в центре зала встретились девять офицеров в гражданке, естественно, поздоровались, вышли из метро. Москва уже проснулась. Но не совсем. Машин было немало, работали все ларьки, но лоточники, например, за углом, перед трамвайной остановкой, еще только разгружали товары, укладывая ящики с фруктами в кривые стопки под пирамидой стеллажей. И пассажиров сидело в трамваях немного, и вид у них был не деловой, будто с кроватей их подняли, на улицы вывели, в трамваи посадили, а разбудить забыли – сами, мол, просыпайтесь, не маленькие.
Сонным был и пивной закуток по соседству с булочной. На холодных пластмассовых, некрепкого покроя креслах сидели с бутылками в руках какие-то темного цвета люди. Нет, не негры и не лица кавказской национальности, но обитатели Средней полосы России, аборигены ее, может быть, даже подмосковичи, а то и москвичи, но такие замызганные, в таких засаленных одеждах, что даже на станции, откуда два часа назад отбыл по новому назначению судьбы Николай Касьминов, таких темных людей, совсем выцветших, полинялых, увидеть можно было нечасто. Пиво, впрочем, они пили со смаком, с оттяжечкой, с пониманием – и видно было, что не зря они теряют время на утреннем, почти зимнем морозце, что им хорошо. Не совсем это опустившийся, бродяжный люд, почему-то подумал Касьминов, если пиво им так нравится – аж завидно становится, глядя на их блаженные лица, давно не стиранные.
А еще дальше по пути следования отделения из старших офицеров за палаткой с громкой надписью «Галантерея» Николай увидел живое, то есть даже человеческое, сплошь закутанное в дряхлые, но, видимо, еще греющие платки, существо, неудобно поджавшее под себя ноги, облепленное со всех сторон сворой собак, почему-то связанных, рыжих как на подбор, скупо шевелящихся то и дело. На груди у этого живого существа висела какая-то табличка. Глаза существа (скорее всего это была женщина – так по-женски были подобраны под себя ноги в тряпочных густо пропитанных пылью сапогах) смотрели бездумно в угол дома, где еще не открылась булочная, и во всей этой композиции, несложной, впрочем, для какого-нибудь могучего скульптора нетленки типа Лаокоона было так мало жизни, что, казалось, поднеси ему (а скорее всего – ей) ту же бутылку пива или чебурек из ларька – не возьмет, поленится, и собаки не колыхнутся, пригревшиеся, согревающие собачьим теплом своим ноги и ягодицы женского рода существа, которое даже в отрешенности своей не выпускало из рук, упрятанных в тепло драных платков, веревку – совсем дешевый, то есть даже совсем бесценный поводок. Впрочем, никто им и не собирался подносить ни пива, ни чебуреков, и, видимо, поэтому в симпатичной скульптурной группе так мало было жизни, жизненной страсти, что вряд ли она всколыхнула бы воображение даже самого захудалого творца. Странно. Чем они жили, составляющие этого московского Лаокоона? На что надеялись? О чем мечтали? Об открытии булочной они мечтали. На кусок хлебушка надеялись. На какую-нибудь сердобольную старушенцию, которая еще не сдалась, не потеряла то, что вкладывалось в людей в голодные времена, а лучше сказать в послеголодные времена, потому что голод – плохой советчик, но хороший воспитатель тех, кому удалось голод осилить, пережить, выжить. Такие люди будут подавать всегда. На таких людей надеялась женщина, поджавшая под себя еще не старые ноги, – старые ноги не вынесли бы такой работы: поддерживать тело в монументальной строгости…
Офицеры, четко печатая шаг, иной раз даже сбиваясь с гражданского на строевой, прошли мимо упряжки собак, и лишь Николай не сдержался:
– В центре Москвы такое!
А Чагов и здесь нашелся:
– Порядок везде нужно наводить.
Пятнадцать минут восьмого они явились в контору. Их ждал бывший начальник охраны. В глазах его сквозило нетерпение. Поскорее бы сдать дела и домой.
Поздоровались с ним, не представляясь. В самом деле, к чему церемонии разводить с человеком, который никому из них никогда не будет нужен. Он, однако, суетился, старался быть важным и нужным. Получалось это плохо.
Чагов говорил с нажимом:
– Введи моих в курс дела, своих отпускай, они здесь больше не нужны. График я составил, – это он сказал уже своим подчиненным, достал из дипломата лист бумаги, дал его Петру Иосифовичу Польскому, подполковнику внутренних войск, со словами: – Ты сегодня заступаешь. С тобой в смене Касьминов и Прошин. Возражений нет?
– Никак нет! – с готовностью честно и преданно служить на благо конторы воскликнул Польский и то ли в шутку, то ли человеком он был таким, с ног до головы офицером, никогда не бывшим, всегда настоящим, действующим, спросил: – Разрешите приступать к приему объекта?
– Приступай, Петр Иосифович. Остальные пока ознакомьтесь с графиком дежурств, выскажите свои соображения на этот счет.
Они стояли в углу большого холла, у стеклянной стены. На низком широком подоконнике покойно пошевеливал листьями полутораметровый лимон, под ним располагались низкие багрово-тертые кресла, слишком низкие, чтобы сказать о них стояли. Напротив, у стойки на посту, уже переодетые переминались с ноги на ногу бывшие охранники, трое молодых мужчин одного возраста – под тридцать пять, примерно одинаковой степени невыспанности. Они посматривали на новых охранников со сложным чувством: здесь были и зависть, и обида, и некоторая доля этакого снисходительного превосходства, и даже злорадство, и жалость к себе, именно к себе. Эти люди числились на основной работе в фирмах Сухого. Все выпускники МАИ. Отработали на авиационных предприятиях по 15–20 лет. Влюбились в свое дело. Стали профессионалами. Крупными профессионалами. Но уже несколько лет любимое дело не давало им никакого удовлетворения: ни морального, ни материального. А это не любовь, а только кажется.
В контору они устроились, благодаря одному сокурснику Дмитрия Рогова, сдававшего сейчас объект. После окончания МАИ тот ушел в органы, сделал карьеру, обзавелся связями, а когда в его помощи стали нуждаться те, кто все эти годы, до начала девяностых, создавал лучшие машины на земном шаре и кто на встречах институтских друзей часто посмеивался над лейтенантом, затем – старлеем, капитаном, майором госбезопасности, он забыл все приколы в свой адрес и оказался самым нужным теперь на встречах.
В девяносто втором к нему обратился Дмитрий Рогов, ведущий инженер, у которого не счесть изобретений: «Виктор Иваныч, друг, помоги выстоять, устрой в какую-нибудь ночную охрану. Не хочу уходить из фирмы. Примагнитился к небу, понимаешь. А у нас сейчас застой полный!» Через неделю этот ведущий инженер уже охранял магазин. Ночь – через две. Зарплата регулярная. Небо не размагнитилось, небо осталось. Вскоре охранник стал замом начальника отдела. Через год, правда, директор магазина взбрыкнул, сменил охрану. К этому времени дела небесной фирмы совсем поплохели. Пошли по коридорам и кабинетам грустные слухи. Работы не было совсем. Нет, это не точно сказано. На небо можно работать всему населению Земного шара столетиями, без выходных и отпусков. Это Рогов знал. Работы было много. Но денег у человечества не хватало на небо, а без денег дела не клеились. Вязли, будто в болоте, мысли, рассыпались, словно в сломанном калейдоскопе, схемы, уходили по одному, по двое люди, отработавшие на небо по двадцать, тридцать, сорок лет. Центры по количеству сотрудников превращались в отделы и даже в группы. Самые стойкие и преданные небу люди заметно худели, шутили по этому поводу: «Небо любит легкость мысли и легкость полета». Смотреть на них было невесело. Взлететь они легко и грациозно не смогли бы в любом случае, даже размахивая по-птичьи фалдами своих пиджаков, увеличивающихся в размерах с каждым кварталом.