Он шепчет их — он, для которого все женщины — вплоть до солотурнской дурнушки были женщинами. Он шепчет эти строки посвященные единой любви, выбору всей жизни… И хочет подняться на вершину той скалы, где стоял дом Петрарки.
О, эти слезы Казановы, смотрящего на развалины дома Петрарки!.. Над чем плакал он в воклюзском уединении, на юге Франции, звенящем цикадами?.. Ошибаюсь я или нет? Не промелькнуло ли беспокойство в его упорном преследовании?.. Не было ли следов скорби в этом эпикурействе? Не жила ли тоска по любви в этом сердце, пресыщенном наслаждением? Может быть, все эти страстные бросания от одной к другой были только желанием любить так, как любил Петрарка? И не над этим ли плакал Казанова перед развалинами дома в Воклюзе?
Он плачет. Плачет, как Лео Аллатиус, при виде могилы Гомера.
Над этим домом в развалинах, еще хранящим отблеск царицы грез поэта, его слезы, может быть, наиболее искренни. Ни над одной из своих настоящих возлюбленных не проливал он таких искренних слез.
«И в смерти казался прекрасным ее дивный лик…», — говорит Петрарка о Лауре.
В этих развалинах ее былого приюта образ ее встает перед Казановой таким прекрасным, что он кидается на немые камни, как бы для того, чтобы обнять их, лобызает их и обливает слезами, стараясь воскресить оживлявшее их божественное дыхание…
Кажется, что он сам любил эту Лауру, такой проникновенный стон страсти срывается с его уст от невозможности хоть на миг воскресить исчезнувшее видение…
Странное превращение! Неужели же у развратника есть настоящее сердце? И что такое — это отчаяние у развалин в Воклюзе? Возмущение души, черствой против воли, ревниво жаждущей любить так, как умел Петрарка, или скорбь соблазнителя, который, думая об исчезнувшей красоте, приходит в отчаяние, не считаясь со временем, как он не считался с пространством, от того, что ему не суждено любить умершую красавицу, навсегда остающуюся для него неведомой?
VIII. Повинуясь только своей фантазии…
Повинуясь только своей фантазии, Казанова опять взялся за свои бродяжнические и лихорадочные скитания по странам и по сердцам. Лихорадка эта, впрочем, не грозила ему гибелью — она была в его натуре.
После посещения Воклюзского источника он возвращается в Италию, через Марсель, Тулон и Ниццу. Наверно по пути приостанавливается, чтобы вдохнуть в Антибе солнечный запах мимоз? Я не могу не думать, что юг Франции наверно нравился ему — он ведь похож на Италию без души.
Не могу подумать, что он не любил ленивую Ниццу с ее старыми улицами, розовыми домами и стоящими, как часовые, пальмами. Что он не любил окидывать улыбающимся взглядом эту ослепительную природу без теней, слишком блестящие декорации неиграющейся пьесы, в которых жизнь похожа на репетицию еще без костюмов!
Так и вижу, как он фланирует по этим слишком солнечным улицам, грустным отсутствием всякой грусти, которые от жары кажутся чрезмерно натопленной комнатой больного, и где солнце преувеличивает! Может быть, они гармонируют с его чувствами? Может быть, ему тут не мешает его постоянная дисгармония, заключающаяся в том, что он не умеет отдать своего сердца?
Вот он в Генуе… Вот он в Ливорно… Перед падающей башней в Пизе, в нежно лучезарной атмосфере Флоренции, где сам воздух словно полон гармонии, где жизнь протекает в пленительном ритме… Осенью он в Риме… Потом в Неаполе, где вновь встречается с прелестной Лукрецией… И вдруг — опять в Париже, через Турин и Шамбери. Оттуда, не переведя духа, мчится в Страсбург. Проводит две недели в Мюнхене. Вечный странник, которого возит неутомимый почтальон — его фантазия. Чего он ищет? Что он преследует? Может быть, ему нужно то, что, по выражению Вальтера Патера, «не существует в жизни в достаточном количестве, чего или слишком мало, или совсем нет»? Он останавливается только для того, чтобы снова пуститься в путь, возвращается только для того, чтобы снова исчезнуть. Думают что он еще под аркадами Венеции, перед турецкими зеркалами кафе Флориани, а он уже у Неаполитанского залива. Он — в Исхии, в Капуе, в Генуе, где позже Стендаль будет мечтать о нем.
Но чего бы этот неутомимый странник, этот настойчивый любовник ни искал — он всегда находит. Чего бы он ни желал — он всегда добивается. Он путешествует не из-за тоски, но из любопытства, не от скуки, но от жадности.
Он знает, что новые победы ждут его на пороге каждого нового города. Он знает, что каждая улыбка уже обещает ему обладание, что в первом признании женщина ему уже отдается. И он мог бы, создав себе сладострастный мир, изобретя воображаемую географию, переименовать все города мира и каждый из них назвать именем женщины!
Ах, этот удивительный знаток, коллекционер, которого невозможно обмануть, достаточно разборчивый, чтобы везде выбирать самое лучшее, недостаточно разборчивый, чтобы не довольствоваться этим и сохранять некоторое разочарование после своих легких побед… Вчера ее звали Лукреция, сегодня вечером — Манон, завтра это будет Беттина или Лючия. Но всякий раз красота кажется ему совершенной, любовь — исчерпывающей, ночь — прекраснейшей из всех! Если он расстается и уезжает, то это вовсе не потому, что он разочарован или утомлен, а только потому, что судьба влечет его и что ему нужно прибавить это новое личико к новому ожерелью прекрасных лиц… И, по-своему верный, он возвращался бы к ним охотно, как он возвращается случайно к Лукреции, если бы, к несчастию, его гарем не был слишком обширен и жемчужины его ожерелья не рассыпались бы по всему миру.
В данную минуту его занимает Клементина. Клементина, которую он любит в замке Святого Ангела. Клементина, которая выражается только цитатами из мифологии. Та Клементина, которая действительно подарит ему одну из прекраснейших страниц его жизни.
* * *
Замок в маленьком городке Святого Ангела огромен, насчитывает, по крайней мере, восемь веков, но не имеет никакого стиля, никакой архитектуры, которая позволила бы догадаться, в какую эпоху он построен. Стены его такой толщины, которая указывает на то, что прежние люди строили для своих прапраправнуков, чего теперь уже нет, когда все строится по английскому способу слишком непрочно… Широкие ступени каменных лестниц так стерлись от времени, что подниматься или спускаться по ним можно было только очень осторожно.
Что до потолков — то вместо них были огромные балки, а гнезда ночных птиц служили им украшениями.
Граф Амброзио, один из настоящих владельцев замка, вышел навстречу Казанове на порог, как он это сделал бы для какого-нибудь знатного и могущественного вельможи. Двери были раскрыты, обе половинки, но Казанова был слишком умен, чтобы возгордиться этим обстоятельством — это их древность мешала им запираться.
Граф Амброзио, держа свой коленкоровый колпак в руках с такой непринужденной грацией, как будто это была шитая серебром треуголка, немедленно сказал ему, что напрасно его брат посоветовал ему приехать взглянуть на их убогое житье, не подумав, конечно, о том, что в замке была Клементина. Обладатель клада, обыкновенно, сам не подозревает этого.
Граф Амброзио представил Казанову своей супруге и двум свояченицам, одна из которых была исключительной красавицей, что еще больше оттенялось ее скромностью.
Обед, предложенный графом Казанове, показался ему превосходным, если не считать ужасающего рагу. За столом их было шестеро, все были очень веселы и разговорчивы, кроме прекрасной Клементины, безмолвной, как маленький божок молчания на ониксовой камее, отделанной розами, которой украшен был перстень кавалера Казановы. Она говорила только тогда, когда вынуждена была к ответу, и при этом краснела, точно каждое произнесенное ею слово было глупостью, и она пугалась этого. Казанова однако все время старался таким образом смущать ее, так как у него не было другого средства, чтобы увидеть ее чудные глаза, иначе, чем заставляя ее отвечать ему.
Наконец Казанову отвели в его покои и оставили одного. Окна были в них завешены такими же занавесями, как в столовой. Клермон, его новый лакей, сказал ему, что он не решается открывать сундуки, так как ни в дверях, ни у комодов нет ключей, и что он не может взять на себя ответственности за багаж.