В сенях попахивало с улицы и со двора оброненным и разворошенным навозом и еще сильней, острее тянуло свежестью гуменника. Лиловело по-вечернему оконце с разбитым стеклом. И Двухголовый жалко лиловел и пятился от света.
— Кто подсочил три молоденькие березки в Заполе, на Мошковых концах? — спросил Шурка.
И не было дрожи и злобы в его голосе. Куда же они подевались, злоба и дрожь?
— Какие березки? Я и в Заполе-то еще не бывал нынче ни разу, — угрюмо ответил Олег.
— А папиросы «Дюшес», окурки, чьи? — допытывался, уличал Петух.
— У нас в лавке который год и не пахнет папиросами…
— Да что с ним разговаривать, с контрреволюционером. Расстрелять на месте! — скомандовал Володька, а ремня на Олега не поднимал.
Ребята видели (или им померещилось?): Двухголовый завистливо-тоскливо поглядел в раскрытую дверь на матовый абажур лампы-«молнии» и сосновый, во всю стену, шкаф с книгами, на мужиков, закутанных дымом самосада и газетами, на Аграфениных ребятишек, счастливо глазевших в кути, отвернулся и, стремительно вырвав ремень у питерщичка-разини, сильно стегнул его, швырнул ремень ему в лицо и был таков.
— Держи его… бей! — закричал с досадой и обидой Володька.
Кинулись за Двухголовым, налетели в лиловой тьме сеней на Катьку Тюкину, чуть не сшибли с ног. Растрепа немедля раздала направо и налево затрещины, как большая, которую обеспокоили маленькие, и прошла в читальню.
Скажите, пожалуйста, какая невеста без места!
Шурка сразу забыл про Олега. Дрожь вернулась к нему. Но то была совершенно другая, горько-сладкая дрожь.
Зачем явилась сюда Катька? За книжкой? Посмотреть, что делается в библиотеке, послушать, о чем толкуют мужики, и потом слетать в Заполе, передать в шалаш, отцу, сельские новости? А может, она хотела просто-напросто с кем-то украдкой переглянуться, с брошенным, забытым, а все ж таки ненароком вспомнившимся? Дай-то бог!..
Шурка ждал следующих милостей, но бог не расщедрился, поскупился, не дал больше ничего, кроме этой дорогой безответной оплеухи и приятной, с дрожью, догадки. Очень даже возможно, что именно с долговязым добрым молодцем тайно переглянулись необманные кошачьи зеленые глаза. Разве мало? Слава тебе, на первое время достаточно.
Не хватало долгих весенних сумерек на ожидание новых божьих милостей. Все сыпались и сыпались на горячую голову иные благодати, одна другой непонятнозавлекательней.
Глава VII
АГИТАТОР БУДКИН
Вот остановился у Косоурова водопоя тарантас с седоком, направлявшимся, надо быть, к поезду на станцию. Пока возчик, отпрукивая, разуздывал и поил коня, седок слез поразмять косточки, увидел светлые распахнутые окна напротив колодца, услышал говор и ржание мужиков и не утерпел, подошел, любопытствуй, к избе.
— Удальцы, что у вас тут происходит? Собрание? — спросил он ребят, выскочивших на минутку по своим делам на улицу.
Ему охотно, с толком и подробностями объяснили: мужики читают газеты, здесь открыта библиотека-читальня.
— О! О! — тихонько протянул и даже присвистнул проезжий, вбежал в крыльцо, и ватага, нырнувшая следом, стала невольно свидетельницей очередного дива.
Незваный гость, моложавый, чернобровый, с подстриженными гребеночкой усиками, в аккуратном, хоть и ношеном, чистом летнем пальто поверх солдатской гимнастерки, в суконной, глубокой фуражке с лаковым козырьком, надетой прямо, удобно, в аккуратных, без пузырей, брюках навыпуск, штиблеты по недавней грязи с галошами блестят намытые и сам хозяин их, складный, аккуратный, как и его одежка, блестит веселыми прищурами, оглядывая быстро народ, недеревенское убранство горницы, кланяясь всем, как знакомым. Не успел поздороваться, угостить мужиков вахрамеевской забытой полукрупкой, окинуть стол с газетами, какие там они, не успел напробоваться-накашляться и похвалить едучий местный самосад, что-то мельком спросить, что-то кратко ответить, как все главное уже знал, все одобрял, и мужики все о нем знали: Будкин Павел Алексеич, рабочий из Ярославля, большевик, возвращается из Углича, с митинга.
От сельских новостей Будкину вроде сразу стало жарко и приятно. Он снял фуражку, сбросил на лавку пальто, сложил, чтобы не мялось, остался в гимнастерке, как в блузе, без погон и наград, подпоясанной узким ремешком, свежевыстиранной, с костяными мирными пуговицами, — не солдат и не мужик, обыкновенный мастеровой человек. Усмешка открытая, прическа городская, на лоб красивым крылышком, разговор охотный, быстрый, понятный, — все знает, обо всем может пояснить, без утайки и выдумки. А чего не знает, так и отвечает: «Не ведаю, братцы… А сами-то вы как думаете?»
У него заметные ухватки «оратора», но не такого, как приезжал недавно в село из уезда, социалист-революционер, рядился под бедного мужичка, а стоял горой за богатых. Будкин же был просто Будкиным, как бы питерщиком, своим человеком, вроде починовского Крайнова, да еще к тому же, как дядя Родя, большаком. По всему этому и особенно еще потому, что он заметно обращался с мужиками, как с сотоварищами по революции, такими же большаками, что многим польстило, Будкин Павел Алексеич и его вахрамеевская полукрупка пришлись всем по душе и сердцу.
Он насмешил народ, рассказывая и уморительно показывая, как в Ильинской волости, на сходе, сердитые мужики тащили его за рукава прочь от стола, не позволяли слова сказать, когда узнали, что он из большевиков, все партии ругмя-ругает, окромя своей, и призывает бог знает к чему неслыханному, невозможному.
— «Зна-аем, кто вы такие, большаки, писаные-расписанные, наслышаны даже слишком!» — орут и рукава моего драгоценного, единственного пальтеца так и трещат по швам в ихних дружеских ласковых объятиях. Ручки у нашего пахаря, особливо который обзавелся лавчонкой, работником, толстой цепочкой от часов через все пузо, говорю, ручонки у таких миляг, сами знаете, медвежьи, облапят — кости трещат, последний грош валится из кармана. Да и у бобыля, если обидится, силенки не занимать стать. Тянут прочь, мнут меня ильинские горлопаны: «Немецкий шпиён! Россию продаешь? Сколько золота с германцев ухватил вместе со своим Лениным, иуда, христопродавец?» Отвечаю без промедления: миллион рублей. Смотрю — аж глазища на лоб полезли. И верят и не верят. «Врешь, больно много. Вас, большаков, сколько? И каждому по мильёну?!! У Вильгешки не хватит Германии расплатиться… Говори толком, пока жив, сколько огреб?» Пятьсот тысяч, отвечаю. «Опять брешешь! Насмехаешься? Да ткните его, ребята, в подбородок, — кричат, советуют злодеи, — сразу вспомнит, признается, шпиёнская морда, эвон какую ряшку успел отрастить на немецкой колбасе». Я, конечно, обороняюсь. Нет, пет, давайте обойдемся, граждане, без подбородка. Этак можно и зубы потерять. Чем я стану белые булки жевать? Разве не знаете, Временное коалиционное правительство вкупе с господами министрами-социалистами обещает нам белые булки… с кукишем. Вот те святой крест, — пять целкашей за измену получил, а сдачи пришлось дать красненькую…
Он так уморительно представлял, как все это происходило на сходе, что улыбнулась даже строгая Татьяна Петровна, начиная с любопытством разглядывать Будкина. А Григорий Евгеньевич, жмурясь, трясся от беззвучного смеха и толкал тихонько Татьяну Петровну локтем. Ребятня в кути фыркала и зажимала себе рты, чтобы не больно было слышно, могут и прогнать из читальни, такое не раз бывало.
— И что же вы, братцы, скажете? — продолжал весело Будкин. — Позубоскалил я этак-то с мужиками, пооттер их от горластого кулачья, гляжу, и рукава у пальтеца моего целехоньки, освободились от чужих рук, и от стола перестали меня тащить. Чую: кажется, сход не прочь и послушать маленько большевистского агитатора… Ну, тут я, конечно, не зевал. Хватил за несознательные волосья, за дремучие бороды и давай выбивать из голов кадетскую, эсеровскую и прочую дурь. Растолковал, как умел, кто такие большевики, за кого стоят, чего добиваются… Три часа глотку драл. И не напрасно. Волостной Совет выбрали дружно и денег ему собрали сто двадцать семь рублей. По нонешнему времени не ахти какой капитал. Да ведь не на пропой раскошелились — на Совет!.. И, представьте, просили почаще к ним заглядывать. Даже в протокол записали, ей-богу! Ведь вот какой бывает балаган.