Лично мне голландский язык дается без труда, благодаря дальним родственным корням, и теперь я намерен заняться изучением диалектов. В следующей книге надо будет упомянуть о языке фризов. Интересно, что говорящие на нем оглушают согласный d, раскрывая надгортанник. Там, где житель Утрехта скажет просто: «Gootbelemmerdtdenkebnote 76, фриз, как окрестили его англичане, обнаружит тенденцию выразить ту же мысль более замысловатым образом: «Gooseschblemmerdetsemtdett». Подобная идиосинкразия, по мнению современных филологов, объясняется ущербностью сельди, которую фризы поглощают в неимоверных количествах. Нехватка протеинов и йода — в особенности пода — порождает этиологический фактор в тканях дыхательного горла: явление не совсем незнакомое тем, кто изучал повадки кашалота. Когда кашалот всплывает на поверхность, он пускает пузыри. Когда фриз разговаривает, он всего лишь, inlinguaphilologicalnote 77, воспроизводит онтологический дефект своего млекопитающего брата. (Дальнейшие замечания — см. приложение.)
Воскресенье, все еще на борту «Виндама».
Маннхайм, вот как зовут психа в клетке. Насколько мы поняли, он голландец, и следовательно, депортируется на родину лично за счет Королевы. Пройдоха спятил ровно настолько, чтобы осознавать свои особые права. К нему приставлены персональный доктор и нянька в жакете с розовыми полосочками. В последнее время Маннхайм притягивает к себе всеобщее внимание. Дни напролет, а иногда и по ночам стоит он у зарешеченного иллюминатора с сигаретой в зубах. Когда сигарета (исключительно марки «Пират», из Гааги) догорает, заключенный оборачивает целый конец обрывком сырой газеты, дабы продлить удовольствие. Как только в разговоре возникает пауза, он принимается телеграфировать при помощи печатного перстня.
— Оператор, соедините меня с Парком Асбе-ри! Маннхайм на связи. Алло! Это О'Коннелл? Мне нужны Филиппинские острова. Станция Дабл-Ю-Джей-Кей, номер пятьсот восемьдесят три.
Пару мгновений он выжидает, пока сообщение передадут через Малайский архипелаг, после чего обращается ко мне:
— Как называются эти маленькие индийские статуэтки… ничего не вижу… ничего не слышу… и… как там третья? Их еще режут из слоновой кости. Однажды я читал хорошую книгу про Китай. Точно, в «Сатэрдей морнинг пост». Они ужасно сильные… И жестокие.
Самый верный способ ответить Маннхайму — задать вопрос на другую тему. Например, о Грете Гарбо.
— А что ты думаешь о Грете Гарбо?
Лунатик запрокидывает голову и устремляет взгляд в небеса. На лице его появляется лукавая, зловещая усмешка.
— Ну что же, — размеренно начинает он, — я скажу тебе… Как бы объяснить… Грета Гарбо — великая актриса, очень великая. У нее есть то, что вы зовете интеллектом. Забрала свои денежки да и перевела их в Швецию — и это еще до кризиса! Чаплин тоже великий артист. Ему не нужно даже говорить…
Тут приходит сообщение с Антильских островов. Маннхайм прерывает беседу, дважды постукивает в стену перстнем и ждет ответа.
— Слушаю! О'Коннелл? Выслать вперед три эсминца! Очистить от судов Дарданеллы! Подбавьте прожекторов. И доставьте, по личному распоряжению Ее Величества, еще одну банку селедки! Маатьес!.. Так, вы спрашивали о Грете Гарбо. Я скажу вам кое-что. В трюме спрятано двадцать четыре миллиарда долларов чистым золотом. Рузвельт не в курсе, он просто мальчик на побегушках у Моргана и Рокфеллера. О, я детально изучал этот вопрос. Я — то, что вы называете этнолог. Я наблюдаю, провожу опыты.
На миг он умолкает и снова растягивает губы в той вкрадчивой, недоброй, неуловимой, обоеполой улыбке лунатика, замеревшего на пороге просветления. Маннхайм понимает, что мы жадно ловим каждое слово, ожидая чего-нибудь эдакого. Вот он опускает челюсть, собираясь заговорить… и резко захлопывает рот. Усмешка бесследно исчезает. Герой намеревался поведать нечто особенное, но наши дурацкие ухмылки убедили его в нашей никчемности.
— Стало быть, ты психолог, — произносит кто-то, подначивая Маннхайма.
— Да, я психолог.
— Где же ты набрался психологии? Может, читал Фрейда или Юнга?
— Зачем? Я черпал знания из того же источника, что и они.
— Говорят, что ты спятил. Это правда?
— Верно. Я сумасшедший. Очень сумасшедший. Я просто ужасен.
— Хотел бы ты исправиться?
— Нет, я хотел бы стать хуже… Так намного лучше. Если вы нормальные, то я предпочитаю быть ненормальным. Есть у вас хорошая работа? А регулярное питание три раза в день? То-то же. Видите ли. Я — то, что называется…
Тут Маннхайм умолкает. И смотрит на облака так, словно видит там понятное ему одному послание. Но вот он опускает глаза, и мы снова замечаем коварную, заискивающую, зловещую улыбку: сейчас арестант ублажит наше горячее любопытство. Хотите видеть психа? Будет вам псих.
— Маннхайм, я думаю, ты полный придурок. — Шварц давно подозревает, что «лунатик» лишь умело прикидывается таковым. — Спорим, ты не в состоянии ответить прямо ни на один вопрос.
— Ладно, задавай, — кривит губы собеседник.
Шварц оживляется.
— Кто такой Гамлет?
— Гамлет… Гамлет… Постойте-ка. Это ведь у Шекспира. Дайте подумать… В «Венецианском купце»? А, нет, там был Шейлок… он еще хотел фунт плоти.
— Кто, Гамлет?
— Макбет.
— Где обитают готтентоты?
— Готтентоты? Они приплыли из Африки… Точно, где-то у Замбези.
— Ниагарский водопад?
— Недалеко от Буффало. Для новобрачных.
— Где находится Обелиск?
— Ну, это вообще иероглифы… В Центральном парке, конечно.
— Сколько языков ты знаешь?
— Шестьдесят девять, не считая диалектов.
— У тебя есть секундомер с остановом?
— А ты перестань пороть чепуху, вот и получится секундомер с остановом.
Решив, что с него достаточно, Маннхайм три раза постукивает печаткой о стекло и ясно, пронзительно кричит:
— «Морнинг Девоушен!»
С этими словами он выбрасывает из иллюминатора тапочку для ванной и пару кальсон.
— Маннхайм, ты переходишь все пределы.
— Ну да, я ведь сумасшедший. Я просто ужасен.
— Как ты собираешься танцевать вечером, если остался без подштанников?
— А я пойду инкогнито. Валяй, спрашивай еще. У меня как раз просветление.
— Как насчет женщин? Ты, случаем, не заскучал без них в одиночке?
— Ну нет, у меня другие заботы.
— Например?
— Как убить время.
— Куда деваются минуты, которые мы теряем каждый день?
— Уходят в вечность.
— Великолепно! Прямо в яблочко!
— Можно и подальше, я не гордый.
Начался обычный вечерний концерт. Я тут ненадолго прерывался. Все чудесно отдохнули. Скрипач уже не встает, чтобы играть. Развалившись на скамье и забросив ноги на стул, он пиликает себе и даже не смотрит на ноты. Пианист молнией бьет по клавишам. Близится Плимут, и это предпоследний концерт перед тем, как пассажиры сойдут на берег. Самое время собирать у них чаевые. Барьеры между людьми наконец-то сломаны, и все счастливы.
Я чувствую, что обязан угостить музыкантов выпивкой. Хотя, если уж раскошеливаться, можно и к себе потребовать чуточку внимания. Подзываю скрипача и прошу сыграть что-нибудь исконно голландское. Тот качает головой.
— У нас давно уже нет музыки.
Как это? Совсем? В целой стране? Не могу себе такого представить. Вся эта Katzenmusiknote 78, которую нам играли, написана немцами, делится со мной скрипач. В Голландии остался только фольклор. Да, я кое-что слышал прошлым вечером: один плотник насвистывал голландский рождественский гимн. Печальная была песня. Очень печальная. Еще тоскливее того, что играют под Рождество англосаксы. Потом одна светская дама, плывущая первым классом, изобразила нам чечетку. У нее были туфли на высоких каблуках. Тоже очень грустная история. Зрителей утешила лишь узкая юбка путешественницы, прелестно облегающая красивый зад.