Клавдия встала, глаза ее сверкали такой ненавистью, что обе матроны задрожали:
— Мать, кровь Тиберия вопит о мщении!
— Он отомщен. Разве Сципион Эмилиан не получил по заслугам?
Лициния возмутилась.
— Чего ты говоришь? — вскрикнула она. — Не повторяй злых слухов, ходивших по городу, не обвиняй своего сына!
— Разве я обвиняю? — прошептала Корнелия. — Но Семпрония… после смерти Сципиона перестала бывать в родительском доме, отреклась от нас, замкнулась в себе… О, горе, горе!..
Она схватилась за голову, седые волосы выбились из-под чепца.
— И подумать только, — продолжала она надтреснутым голосом, — что боги льют столько страданий в мою душу, как в бездонную чашу, а я еще жива, не лишилась рассудка!
Молчание охватило атриум.
Корнелия думала о смерти Сципиона Эмилиана, разрушителя Карфагена и Нуманции, великого римлянина, храброго и честного воина, бескорыстного гражданина, и о смерти Тиберия, народного трибуна, кроткоглазого сына, убитого палками, как собака.
Тогда она избегала выходить на улицу; чувствовала на себе злобные взгляды прежних знакомых, ставших сторонниками сената, слышала за спиной насмешливые россказни, а Семпрония получала соболезнования о смерти великого гражданина от таких лиц, которых Корнелия не пустила бы на порог своего дома.
Корнелия знала больше: дочь замыкалась в строгое молчание, когда шли беседы о покойном брате, а иногда говорила, хмуря тонкие брови: «Кто идет против нашей власти — тот преступник». В этом ответе звучало гордое уважение римлянки к власти нобилей, оплоту государства. Корнелия, внушавшая детям с малых лет, что власть священна, не раз утверждала: «Благо республики выше и важнее жизни отдельных лиц, и несомненно, тех, кто затеял смуту». Это были мысли отца и мужа; прежде, не задумываясь, она принимала их на веру, а теперь идея о власти дала трещинку, и эта трещинка вызвала противоречия: «Оптиматы убили… кучка… это — власть?.. А разве народный трибун — не власть? И почему олигархия имеет больше прав на власть, чем плебс — все эти массы разоренных земледельцев, бедных ремесленников, угнетаемых рабов?»
Вопросы были не новые. Они обсуждались уже в сципионовском кружке — Полибий первый заронил семена этих опасных идей в юные головы, первый стал выращивать их, как опытный садовник. Сципион Эмилиан считал осуществление власти плебса несбыточной мечтою: он ссылался на Платона, Аристотеля, подкреплял свою мысль стихом из Гомера о единодержавии.
Корнелия живо помнила давнишние события, хотя время заметало веником шумных дней воспоминания, разбрасывая их по ветру. Милый сын, скромный, как девушка, честный, бескорыстный, бесславно погиб! Сципион Назика повел маленькую власть против большой и победил. Как это случилось, что кучка разогнала, избивая, тысячи?
«Как это случилось? Слышите, боги? И почему ты, Юпитер, не вступился за правду, и ты, Минерва, не поразила злодеев?»
Гораций Коклес!
Взглянула на картину и нашла в знаменитом муже древности некоторое сходство с Назикой: такой же лоб, тот же нос, те же глаза. Впрочем, нос не такой и глаза… А может, это показалось? Этот Назика женат на ее старшей сестре, а сестра ненавидит ее, Корнелию, ненавидит Гракхов…
Засмеялась грызущим сердце смехом.
Лициния в ужасе отшатнулась: искаженное лицо Корнелии стало зловещим — хриплый шепот зашуршал в атриуме:
— Этот Назика, этот…
Очнулась, провела рукой по бледному лицу.
— Клавдия, бедная, одинокая… Невестки смотрели на нее, как потерянные.
Корнелия поднялась, хлопнула в ладоши. На пороге вырос смуглый раб, низко поклонился.
— Предупреди Фида, что я выйду. Кликни Хлою. На ногах раба звякнули бронзовые браслеты и утихли. Хлоя, гибкая босоногая македонянка, блестя крупными виноградинами темно-синих глаз, вбежала, шурша короткой туникой, в атриум и, припав на колено, сняла с госпожи сандалии и надела вместо них красные кожаные башмаки с золотыми пряжками, а на плечи накинула длинную выходную одежду, упавшую до пят строгими складками.
Фид между тем вошел и, склонив голову, ждал приказаний. Это был раб, рожденный в доме Гракхов; сверстник Гая по детским играм, он, как и другой такой же раб Филократ, воспитывался вместе с молодым господином, принимал участие в гимнастических упражнениях и состязаниях, недурно знал по-гречески и считался членом семьи. Корнелия любила обоих: это были преданные люди, «любимые дети», как она их называла.
Выйдя на улицу, матрона пошла быстрой походкой бодрой женщины. Фид шел впереди, расталкивая рабов, громкими криками заставляя прохожих сторониться.
Толпа расступалась и тотчас же смыкалась за нею. Крики торговцев восточными сладостями, пирожников, гадателей, разносчиков носились над узенькими улицами, бились бессильно о неуклюжие двухэтажные дома, готовые, казалось, вот-вот рухнуть: верхний этаж частью висел над улицей, деревянные подпорки, кое-где подгнившие, грозили обвалом. Рабы и невольницы перебегали улицу, перекликаясь между собою.
На углу находилась палатка менялы, где толпились молодые щеголи и люди, добивающиеся магистратуры, а дальше лавки вольноотпущенников чередовались с домами, домиками и домищами; впереди на крыше таверны была устроена школа; вывеска гласила: «Диоген, учитель грамоты». Учитель громким голосом декламировал стихи из «Илиады», вызывая насмешки прохожих:
— Ишь вопит, будто брюхо подвело! Шел бы к Гракху — тот накормит, — злобно говорил торговец с порога своей лавки, намекая на хлебный закон, вызвавший прилив деревенского населения в город.
— Вместо того чтоб смущать бедняков посулами, завел бы хоть римские школы, а греческие — не для нас, — поддержал его пожилой вольноотпущенник с надменным лицом, которое выдавало африканское или азиатское происхождение, хотя он считал себя чистокровным римлянином и хвастливо говаривал, беседуя с окружающими: «Мы, римляне…».
— Грек обучает и нашим и своим наукам, — вмешался сухой старичок в поношенной тоге. — Мой господин Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший не раз говаривал: «Учение — цель жизни»; он знал хорошо по-гречески и учился разным наукам до самой смерти.
— А ты кто будешь? — спросил торговец.
— Был клиентом, а теперь торгую на форуме. Слыхал о лавке Марция Стила?
— Как не слыхать? У тебя гемм и золота больше, чем у любого грека.
В это время учитель появился на краю крыши, и детский голосок выговорил несколько слов по-латыни.
— Чья правда? — закричал Марций Стил. — Разве я не говорил?
Но торговец не унимался; он сказал громко, по-видимому, с умыслом:
— Вредный народ эти греки! Не будь их и этих азиатов, понаехавших в Рим, не дошли бы мы до такой подлой жизни! Кто, как не они, торгуют рабами у храма Кастора? Кто, как не чужестранки, разоряют и заражают дурными болезнями нашу молодежь? Кто, как…
Корнелия больше не слушала. Мысль о внуке, сыне Гая, больно отразилась в ее сердце: мальчик учился у Диогена, и неужели греческое воспитание так же тлетворно, как восточная роскошь, червем подтачивающая дух и тело римской молодежи?
У Мугонских ворот скопление людей было настолько велико, что Фид охрип от криков. Народ стоял сплошной стеною, не пропуская никого.
Корнелия остановилась в нерешительности: колебалась — ждать или повернуть обратно.
— Скажи, Фид, что за причина столь небывалого наплыва толпы?
Фид не успел ответить. Несколько рабов бежали с криками, расталкивая народ:
— Дорогу благородной Аристагоре! Дорогу… Двигалась лектика, окруженная многочисленной толпою.
Ее несли на плечах крепкие, мускулистые сирийцы, одетые все, как на подбор, в разноцветные пенулы, наброшенные поверх туник; они шли ровным шагом, равнодушно поглядывая на народ.
В лектике, усыпанной цветами, полулежала юная гречанка с таким чарующим лицом, что Корнелия невольно загляделась. Небрежно опершись правой рукой на расшитую золотом подушку, девушка держала в левой зеркальце в оправе из слоновой кости с изображением Семелы; оно сверкало на солнце, как раскаленный осколок металла.