Гракх вздумал испугать зазнавшегося раба:
— Господин твой здоров, а приедет, должно быть, скоро; он говорил, что у тебя непорядки…
Вилик изменился в лице.
— О, господин мой! — вскричал он с испугом, и рыжая борода его затряслась. — Ты видел мое старание, но что я могу сделать? Господин мой не был здесь более трех лет; он только присылает эпистолы: «Люцифер, пришли денег».
— Скажи, почему рабы величают тебя господином? Вилик попятился от Тиберия:
— Меня?.. Да разве я приказывал им?… Они сами… Гракх положил ему руку на плечо.
— Послушай, друг, — тихо сказал он, — ты возвысился случайно; помни, что ты такой же раб, как и они. Не издевайся над своими братьями, Люцифер!
Вилик оторопело смотрел на Тиберия: он не верил своим ушам. Господин говорил с ним, как со свободным человеком.
IX
Лизимах поселился у стены Сервия Туллия. Нанятый дом принадлежал Сципиону Назике, и вольноотпущенник, заведывавший им, хотел было содрать с горбуна огромные деньги за год вперед, но хитрый грек, показав ему перстень Сципиона Старшего, объявил, что он, Лизимах из Пергама, — клиент Сципиона Эмилиана и занесен в книгу «Договоров с чужеземцами». Делать было нечего: пришлось назначить умеренную цену.
Лизимах не лгал, хвастаясь своим богатством: он скорее недооценил его, чем переоценил: атриум, таблинум, спальни — все блестело, сверкало, искрилось. Разноцветные вавилонские ковры устилали полы, десятки рабов уставляли комнаты затейливыми безделушками, изящными статуями греческих скульпторов, диковинными вещицами, привезенными, по словам хозяина, со «счастливых островов». В таблине было развешано дорогое оружие с рукоятками из слоновой кости, с золотыми инкрустациями, а посредине, на стене, горел на солнце, проникавшем сверху, щит Александра Македонского с изображенной на нем войной амазонок. На столе лежали редкостные папирусы, пергаменты и на видном месте большой брусок золота; но это был не брусок, а книга в золотом переплете — «Анабазис» Ксенофонта, о которой грек говорил своему патрону.
Десятки статуй, расставленных в атриуме, поражали своей белизной, мягкой строгостью форм: здесь были лучшие мраморы Эллады и Архипелага, прекраснейшие вазы Александрии, Коринфа, Экбатаны, Персеполя, труды сотен жизней, затраченных на то, чтобы воспроизвести красоту, создать удивительнейшее творение ума и рук человеческих.
Множество ваз толпилось вдоль стен. Большие были наполнены драгоценностями: в одних лежали благородные камни, в других — слитки золота, в третьих — золотые монеты, в четвертых — серебряные денарии, в пятых — еврейские сикли. Затем следовали, как чудачество хозяина, маленькие вазы с мелкой разменной монетой, пятью видами асса: семис[11]с изображением Юпитера, триент[12] — Минервы, квадрант[13] — Геркулеса, секстант[14] — Меркурия и унция[15] с Минервой, олицетворяющей Рим. Иные вазы были наполнены дупондиями, составлявшими два асса, другие — сестерциями, стоившими четверть динария. Было много греческих, персидских, сирийских, лидийских, македонских, пергамских монет. Старательно разложенные по вазам, они составляли гордость алчного хозяина.
Но ценнее этих богатств были дочь и жена горбуна: юная Лаодика и молодая Кассандра.
Лизимах размышлял, следует ли приглашать патрона. «Сципион имеет право взять их в свой дом, поручить им заботу о своих книгах, а то и привлечь в свой кружок, где ценят и уважают умных людей».
Но позвать Сципиона нужно: могущественная защита и покровительство великого человека, который известен не только в римской республике, но и за пределами ее, были необходимы, если он предполагал жить и торговать в Риме; кроме того, он обещал жене и дочери показать этого римлянина, сурового, честного, строгого ко всем, а особенно к самому себе.
И все же он колебался: страх перед Сципионом, страх за жену и дочь терзал его. Он подарит ему «Анабазис» Ксенофонта, дорогую книгу в золотом переплете, предложит любую вазу с ее содержимым, любую статую, даже самую лучшую, доспехи Александра Македонского, лишь бы римлянин не искушал Кассандру и Лаодику своим кружком, умными речами Полибия.
Он вскочил, побежал в таблин, бросился к столу, раскрыл «Анабазис». На тяжелом литом переплете книги была сделана искусной рукой выпуклая надпись: Ксенофонт.
Ему вспомнилось, что эта книга — награда за услугу, оказанную Атталу III: царь получил в подарок редкостный папирус от Птолемея VII, но не мог в нем разобраться; созванные мудрецы объявили, что это неизвестные письмена, и только он, Лизимах, прочитал папирус и удостоился благодарности. Аттал сказал: «Проси, чего хочешь», — и он выбрал эту книгу не потому, что любил Ксенофонта, а оттого, что золотой переплет весил много. Это была алчность, но тогда он думал так: «Царь богаче меня, и для него ничего не стоит потерять крупинку золота». А теперь? «Я богаче Сципиона, но мне жаль потерять этот слиток золота». Он схватил «Анабазис», прижал к груди.
— Не отдам, не отдам, — шептал он запекшимися губами, — что мое — не твое…
И вдруг вспомнил: он говорил Сципиону иные слова, лгал, изворачивался, чтобы стать клиентом. В таблин заглянула Кассандра:
— Что с тобой?
Он с усилием проглотил слюну, глухо вымолвил:
— Как думаешь, сегодня или завтра позвать патрона? Он надеялся, что жена скажет «завтра», но Кассандра выговорила с удивлением в голосе:
— Конечно, сегодня. Я пойду распорядиться по дому, нарядить Лаодику. А ты не медли — иди поскорее.
Но в этот день у Сципиона собирался кружок, и он не мог прийти. Напрасно Лизимах умолял его, соблазняя редкостными свитками и книгами, напрасно обращался к Семпронии за поддержкой, Сципион остался непреклонным. И когда грек, наконец, ушел, он сказал, хмурясь:
— Этот горбун противен. В нем есть что-то отталкивающее.
На другой день, когда его менее всего ожидали, Сципион отправился к Лизимаху, не как гость, а как патрон к своему клиенту.
Входя в атриум, он увидел сперва Кассандру, затем Лаодику, но ничем не выказал своего восхищения. Женщины вскрикнули при виде чужого человека.
— Я пришел навестить своего клиента, — холодно сказал он, — здесь живет Лизимах из Пергама?
Кассандра поняла, что это Сципион, и поклонилась:
— Привет великому римлянину, нашему патрону! Пусть добрые боги сохранят его на долгое время.
И, повернувшись к дочери, заговорила по-гречески:
— Поклонись, Лаодика, гостю, займи его, пока я вернусь. Девушка приветствовала Сципиона ласковыми словами, «солнечной», как подумал он, улыбкою: ему показалось, что все осветила эта улыбка — и атриум, и его, Сципиона, согрела душу. Ему захотелось излить свое сердце в искреннем восторге, крикнуть ей, что она божественна, но он подавил в себе порыв:
— Скажи, отец не дома?
— Он вышел, но вскоре должен вернуться.
Сципион прошелся по атриуму: под ногами лежали вавилонские ковры с изображением висячих садов Семирамиды, охоты на дикого кабана, кулачной борьбы юношей.
Лаодика не спускала глаз с патрона: он понравился ей гордой осанкой, спокойной беседой, холодными глазами, которыми равнодушно смотрел на азиатскую роскошь, и только удивило ее, что не любуется ею, хотя бы исподтишка, не восхищается ее нарядом, не говорит приятных слов, которые она привыкла слушать от многочисленных юношей Пергама; едва владея собой, она подошла к нему, заглянула в глаза:
— Ты очень строг. Разве тебе у нас не нравится?
— Почему ты так думаешь? Мне все нравится: и эти ковры, и вазы, и статуи, и столики…
— А я? — перебила она его, и опять все преобразилось, стало иным, как будто мир увидел он впервые, и не таким, как его знал, а полным красоты и гармонии.