Сципион вздохнул.
— Не мы покорили Македонию, а она нас, — заговорил он после долгого молчания, — я всегда был против завоеваний, но что поделаешь, когда власть посылает сражаться? Должен ли рассуждать воин? В таком положении были мы — и я и Люций Муммий. Мне жаль было разрушать богатый, цветущий город, купцы которого подрывали торговлю наших всадников и оптиматов, а Муммий долго колебался, получив приказание сената разграбить Коринф за свободомыслие. А что получилось? Наплыв невиданных богатств породил стремление к восточной роскоши, лени, разврату.
— Да, Рим — гнездо пороков: роскошные яства, дорогие вина, пьянство, погоня за удовольствиями и развлечениями, покупка вавилонских ковров, красивых рабынь и мальчиков, восточные оргии, — вот чем мы можем похвастаться, а еще совсем недавно Рим был иным. Железные легионы побеждали, были суровы, не знали изнеженности.
— Ты прав, Полибий, вчера я видел легион, который отправлялся в Испанию; я дрожал от негодования, скорби и презрения, видя воинов, за которыми рабы несли снаряжение, видя толпы всякого сброда — волшебников, прорицателей, блудниц, следовавших за войском. И я не мог удержаться, чтобы не остановить претора и не крикнуть ему о подлой распущенности, червем подтачивающей войско.
— Напрасно ты погорячился, Публий! Претор, легат, трибун — все они боятся своих подчиненных, которые нередко богаче своих начальников, имеют связи с семьями сенаторов, видных публиканов. И неудивительно, что воинам разрешается поступать, как придет в голову.
Все это дурно, но поправимо. Хуже всего у нас в провинциях: восстание рабов на Сицилии расширяется, некий чудотворец Эвн объявлен рабами царем Антиохом, весь остров волнуется, рабы жгут виллы, убивают господ, разбегаются… Подумай, Полибий, грубые варвары наносят поражения римским легионам!
— А в Испании лучше? — вкрадчиво заметил старик. — Разве четыре тысячи нумантийцев не разбили несколько лет назад сорока тысяч римлян?
— Не напоминай о позоре, прошу тебя!
В это время вошли почти одновременно Гай Лелий и Луцилий.
Гай Лелий, муж пожилой, с сединой на висках и совершенно лысый, старше Сципиона не только летами, но и лицом, изборожденным морщинами, был полной противоположностью своего великого друга: нетвердый в поступках, помышлявший больше о собственном благополучии, дерзкий с лицами, стоящими ниже его по общественному положению, он не отличался гибкостью ума, и если выступил несколько лет назад с законом о разделе общественных земель, захваченных частными лицами, но принадлежавших государству, то потому только, что эта мера давно назрела в республике, как единственный выход из создавшегося положения: деревенский плебс разорялся, продавал за долги свои земли, которые переходили в собственность крупных землевладельцев, и в поисках заработка шел в города. Нужно было улучшить положение плебса, из гущи которого набирались легионы, остановить новыми наделами его разорение, и Гай Лелий предложил свой полезный для республики закон. Однако ни он, ни сам Сципион, который горячо поддерживал своего друга, не учли того, что земли были захвачены сенаторами и публиканами, бравшими их на откуп. Нобили выступили против закона. Кружок Сципиона заколебался, растерялся, и Лелий взял свой закон обратно. В благодарность за это сенат дал ему прозвище «Мудрого», но это слово звучало скрытой насмешкой, и Лелий обижался, когда Луцилий величал его этим именем.
Луцилий, родом латинянин, был моложе Сципиона на пять лет, но казался гораздо старше: у глаз, губ и на лбу залегали морщины, седина серебрилась в редких волосах. Но лицо его, хитрое, лисье, и бегающие, неспокойные глаза поражали постоянным насмешливым выражением, веселые речи — неожиданными колкостями, громкий, трескучий смех — презрительными нотками. Это был талантливый старик, и Сципион ценил его за ум и природные дарования, но не любил, называя про себя «двуликим Янусом».
Гай Лелий и Луцилий приветствовали матрону низкими поклонами. Луцилий, взглянув на коврик, рассыпался в похвалах, восклицая:
— Как это прекрасно! Эти цветы напоминают мне поля, окружающие родную Суэссу, на которых я резвился босоногим мальчиком. Хвала лучезарному Фебу: он позаботился о цветах больше, чем о людях!
И, засмеявшись, повернулся к Сципиону:
— Взгляни, Публий, на искусство твоей благородной супруги! Ты согласишься со мною, что сам Феб уступил ей в умении создавать такую красоту.
Сципион понял Луцилия: латинянин намекал на свое бесправие.
— Ошибаешься, Гай, — шутливо возразил Сципион, — скупой Феб ревнует поля Суэссы к холмам всемирного города. Разве на этих полях не вырастают в чистоте иные цветы, Луцилий, — быстроногие девы, смелые, как воины, гордые, как орлицы?
— Твоя речь возвышенна, Публий, — усмехнулся сатирик, — в ней мне послышался гекзаметр, — да, да, не удивляйся, гекзаметр гомеровых песен! Но избегай, прошу тебя, этой напыщенности. Она скорее к лицу нам, поэтам, чем тебе, полководцу.
— А разве я тоже не писатель? Разве мы с Гаем Лелием не перевели с греческого нескольких комедий? Лелий, кроме того, пишет воспоминания о событиях в Африке и Риме…
— Это хорошо, но напыщенность — мать празднословия; чистый римский язык, пусть даже грубый, звенит медными раскатами…
— Может быть, ты прав, — вмешался Лелий, — но язык Гомера приятнее для слуха и красивее по оборотам речи, — и повернулся к Семпронии: — Искусство твое в рукоделье известно, но мужи мало ценят женскую работу; зато высоко восхваляют твое пение под звуки кифары. Прошу тебя — не откажи нам в удовольствии.
Семпрония взглянула на мужа.
— Да, да, — сказал Сципион, — ты давно не пела и не играла.
— Как тебе угодно, — молвила матрона и, хлопнув в ладоши, приказала вошедшей рабыне подать кифару.
Отложив коврик, Семпрония тронула струны: нежные звуки медленно растворялись в атриуме. И вдруг она ударила плектроном, запела по-гречески:
Жило в пространном дворце пятьдесят рукодельных невольниц,
Рожь золотую мололи одни жерновами ручными.
Нити сучили другие и ткали, сидя за станками
Рядом, подобные листьям трепещущим тополя; ткани же
Были так плотны, что в них не впивалось и тонкое масло.
Сколь феакийские мужи отличны в правлении были
Быстрых своих кораблей на морях, столь отличны их жены
Были в тканье: их богиня Афина сама научила
Всем рукодельным искусствам, открыв им и хитростей много
[6].
Она замолчала. Звуки умирали в безмолвном атриуме. Все сидели неподвижно. Первым очнулся Луцилий.
— Клянусь Юпитером, — прошептал он, — ты, Публий, счастливейший из смертных!
Сципион не успел ответить. В атриум входил грузный, огромный, с широким лицом, обросшим бородою, Сципион Назика.
— Привет благородной матроне и ученым мужам, — загудел густой бас.
— Привет любителю искусств, — ответил Сципион, идя ему навстречу. Он не любил Назику за темные дела, которые тот вел совместно с престарелым сенатором Титом Аннием Луском через своих волноотпущенников (ходили слухи, что они скупают рабов на Делосе и продают в Риме у храма Кастора), но уважал за любовь к искусствам; Назика, внук Сципиона Африканского Старшего, описал по-гречески войну с Персеем, вместе с Фульвием Нобилиором поощрял Энния создать римский эпос, воздвиг на Капитолии мраморные здания и на форуме — клепсидру. — А я к вам, коллеги, не надолго, — говорил он, усаживаясь рядом с Полибием, — хочу прочитать и обсудить с вами стихи старика Пакувия; только что получил их из Брундизия.
Он положил несколько навощенных дощечек на стол, оглянул собеседников угрюмым взглядом.
— Ты позволишь? — обратился он к Сципиону Эмилиану. — Я задержу вас, коллеги, на короткое время, тем более что тороплюсь по государственным делам. Я прочту только два отрывка: слова автора и ответ хора.