тые россыпи, откуда прошлое черпается в виде уже готовых
драм, сценок, разнообразных и ярких портретов, представляют
собой человеческие воспоминания! Какое любопытнейшее со
брание воспоминаний, где представлены были бы все слои об
щества, мог бы создать человек, пожелавший произвести подоб
ные раскопки, посвятив себя исследованию всего этого
множества связей и отношений, и восстанавливая по отдельным
кусочкам историю целых семей. Сколько семейных тайн,
сколько забытых историй, похороненных в далеком прошлом,
найдет здесь тот, кто возьмется записывать без прикрас все эти
рассказы, стремясь сохранить при этом характер устной речи,
ее интонацию, всякого рода подробности — те особые краски,
которые бессознательно находит самый обыкновенный человек,
не являющийся художником, когда он предается воспомина
ниям; обрывки мемуаров; внезапно возникающий аромат эпохи;
необычайные сцены, срывающие все покровы с эпохи и чело
вечества. <...>
Вторник, 3 сентября.
Вместе с Сен-Виктором мы отправляемся в небольшую по
ездку по берегам Рейна, а оттуда в Голландию. <...>
В Германии, при виде гостиничной комнаты с двумя крова
тями, у вас тотчас же возникает представление о пристанище
мужа и жены, о супружеской чете. Все здесь, вплоть до зана
весей девственной белизны, говорит о любви добропорядочной,
дозволенной, освященной законом. Во Франции подобная ком
ната неизменно вызывает представление о любви незаконной.
Ее тень словно лежит здесь на мебели, на стенах, везде,— и не
вольно представляешь себе какое-нибудь похищение или встре
чу мужчины с любовницей. Почему бы это? Не знаю. <...>
Майнц.
Осматривая Майнцский собор (его хоры, выполненные в
столь очаровательно-неистовом стиле рококо, что скамьи ка-
316
жутся здесь застывшей деревянной зыбью), а затем церкви
святого Игнатия и блаженного Августина, где балюстрады орга
нов украшены амурчиками, словно это какой-нибудь театр мар
кизы Помпадур, я размышляю о судьбах католицизма, первона
чально столь сурового, столь нетерпимого ко всему чувствен
ному — и пришедшего в конце концов к тому сладострастному,
возбуждающему искусству, каким является искусство иезуитов.
Только и видишь вокруг что томных епископов с танцую
щей походкой Дюпре, смахивающих на жрецов древних вакха
налий; ангелов, протягивающих чашу со святыми дарами дви
жением амуров, натягивающих свой лук; святых мучеников,
откидывающихся на кресты, с видом скрипачей в экстазе. Све
товая игра свечей, расположенных за алтарем, — точь-в-точь
сияние вкруг раковины Венеры; религия, сошедшая с полотен
Корреджо и скомпонованная Новерром в виде усладительной
оперы о господе боге. Так и ждешь, что зазвучат флейты и фа
готы и под звуки этой музыки — самой чувственной, самой, если
можно так выразиться, щекочущей и пряной, красавец епископ
изящным жестом маркиза вытащит просфору из золотой коро
бочки, словно конфетку или понюшку испанского та
бака. <...>
Амстердам.
Вчера в вагоне железной дороги я смотрел на спящего
юношу напротив меня. Я наблюдал, как сочетается лежащий на
его лице солнечный луч с густой тенью, падающей от козырька
фуражки.
А сегодня, очутившись перед картиной Рембрандта, которую
принято называть «Ночной дозор», я обнаружил тот же самый
световой эффект. И подивился длящимся еще поныне спорам
о том, изобразил ли художник на своем полотне дневной свет
или ночное освещение. Я был просто поражен, вспоминая все то,
что говорилось и писалось о будто бы странном и неестествен
ном свете на этой картине. Я видел только полнокровный, горя
чий, живой солнечный луч, освещение в высшей степени логич
ное, рациональное, ясное. Но только — как почти всегда у Рем
брандта — здесь не ровный, рассеянный дневной свет, а пучок
солнечных лучей, падающих сверху и подсвечивающих персо
нажей сбоку.
Никогда еще не выходило из-под кисти художника подоб
ных человеческих фигур — они живут, они дышат, они трепе
щут при свете дня; их ожившие краски отражают и вместе с
тем испускают солнечные лучи; лицо, кожа отсвечивают; пора-
317
зительнейшая иллюзия достоверности: человек в солнечном
свете. А каким образом это сделано — непонятно. Способ запу
тан, невосстановим — таинственный, колдовской, непостижи
мый. Тело написано, головы моделированы, вырисованы так,
что кажутся выходящими из холста, — это достигнуто особым
наложением красок: словно расплавленная мозаика, множество
мелких мазков, образующих зернистость, дающих впечатление
плоти, трепещущей на солнце, какое-то чудесное утрамбовыва
ние краски ударами кисти, отчего луч дрожит на канве из ши
роких мазков.
Это солнце, это жизнь, это сама реальность. И вместе с тем
в картине есть дыхание фантазии, чарующая улыбка поэзии.
Например, эта мужская голова — в черной шляпе, справа, у
стены. А еще говорят, будто у Рембрандта нет благородных лиц!
И еще одна — в числе четырех, на втором плане, — голова в
высокой серой шляпе, с блуждающей улыбкой на губах, пои
стине изумительная — что-то вроде шекспировского полугаера-
полудворянина, странного героя комедии «Как вам это понра
вится», а рядом то ли карлик, то ли шут, нашептывающий ему
что-то на ухо, на манер комических наперсников Шекспира...
Шекспир! Это имя снова и снова приходит мне на ум, и я повто
ряю его, ибо сам не знаю, каким образом картина Рембрандта
оказалась связанной в моем сознании с творениями Шекспира.
А девочка с лучезарной головкой, будто вся сотканная из света,
дитя солнца, фигура, от которой идут отсветы по всей картине;
эта девочка, будто вся усыпанная аметистами и изумрудами, с
привешенной к поясу курицей, маленькая еврейка, цветок Боге
мии, — разве не находим мы ее у Шекспира, в образе какой-
нибудь малютки Пердиты?
Некий господин, сидя перед картиной, старательно копиро
вал ее тушью; и я подумал, что это то же самое, что рисовать
солнце с помощью черной краски.
А дальше — «Синдики», картина сдержанная, суровая, сгу
сток живой жизни, — не знаешь, чему отдать предпочтение —
ей или «Ночному дозору». Если рассматривать ее со стороны
исполнения, как совершеннейший образец лепки из материала
жизни, — это, быть может, самое поразительное из всего, что
было создано Рембрандтом.
Нет, положительно, Рембрандт и еще Тинторетто (в «Стра
стях святого Марка») для нас — величайшие из художников,
которым художники литературные, вроде Рафаэля, и в под
метки не годятся. В скульптуре только две статуи показались
нам относящимися к божественному разряду прекрасного и
318
намного превосходящими все то, чем принято восхищаться в
лекциях по искусству и в руководствах по эстетике: «Неапо
литанская Психея» и «Мюнхенский фавн» *.
Амстердам, 11 сентября.
Для фантастической сказки: аллея попугаев в Зоологиче
ском саду. Эти разноцветные птицы с механическими голосами
могут оказаться заколдованными душами журналистов, без
конца повторявших одно и то же. <...>
Шестая галерея.
Рембрандт, «Бургомистр»: обтекающие мазки, серый кам
зол, красный плащ, перчатки слишком в манере Веласкеза.
«Молочница» Ван дер Меера. Поразительный мастер, выше
всех Терборхов и Метсю, хоть это и лучшие из маленьких гол
ландцев. Шарден в идеале — превосходное масло, сила, какой
Шарден не достигал никогда. Та же манера — широкие мазки,
сливающиеся в единое целое. Шероховатость краски на аксес