Литмир - Электронная Библиотека
A
A

творений Гюго, проливает слезу на самом фальшиво-сентимен-

тальном месте. У нее удивительные, изящные, маленькие ручки,

почти скрытые кружевными манжетами. < . . . >

14 февраля.

После обеда принцесса стала рассказывать нам историю с

отцовством Жирардена — она поражена этим и никак не может

прийти в себя.

Прежде всего он объявляет матери невесты, что не спосо

бен дать ее дочери полного счастья. Затем женится и едет пу-

528

тешествовать в Италию, где здание его брака так и остается

неувенчанным. Возвращение во Францию, совместная жизнь

с женой, и вдруг он говорит ей: «Не находите ли вы, что в доме,

где нет детей, чего-то не хватает?» И тут он приглашает к обеду

Дюма-сына — довольно прозрачное приглашение; так как Дюма

уклоняется от этого счастья, которому муж хотел способство

вать, жена стала искать в свою очередь и нашла человека, ко

торый стал отцом ее ребенка, ему-то Жирарден и сообщил по

телеграфу известие о смерти их дочери.

Во всем этом столько простодушия, столько почти наивного

цинизма и, так сказать, добросовестности, такое полное отсут

ствие нравственных устоев, что невозможно разобрать, где

правда и где ложь в его любви к этой дочери, в нежности, с

которой он как будто сейчас относится к своей жене. Невоз

можно определить, понимает ли он, какое проявил бесстыдство,

сделав из этого пьесу и пригласив себе в сотрудники того же,

кого он прочил в сотрудники своей жене. Темные, смешанные

и нездоровые чувства; они спутывают все естественные взгляды

на семью, на брак и на человеческое сердце. Этот Жирарден —

сфинкс среди рогоносцев.

Белогалстучный, беложилетный, огромный, счастливый, как

преуспевающий негр *, входит Дюма-отец. Он приехал из Авст

рии, был в Венгрии, в Богемии. Рассказывает о Пеште, где его

драмы играли на венгерском языке, о Вене, где император пре

доставил ему для лекции зал в своем дворце, говорит о своих

романах, о своей драматургии, о своих пьесах, которые не хотят

ставить во Французском театре, о запрещении его «Шевалье

де Мезон-Руж», и потом еще о «ресторации», которую хочет

открыть на Елисейских полях на время Выставки *, о том, что

никак не может добиться разрешения на открытие театра.

Я, огромное я, переливающееся через край, но блещущее

остроумием и забавно приправленное детским тщеславием.

«Чего же вы хотите, — говорит он, — если в театре теперь можно

сделать сбор только при помощи трико, которые лопаются по

швам... Да, на этом ведь разбогател Гоштейн: он посоветовал

своим танцовщицам надевать только такие трико, которые ло

паются и всегда на одном и том же месте! Бинокли были счаст

ливы... Но кончилось тем, что явилась цензура, и торговцы би

ноклями впали в ничтожество... Феерия — это вот что: нужно,

чтобы буржуа, выходя из театра, говорили: «Прекрасные ко

стюмы! Прекрасные декорации! Но до чего же глупы авторы!»

Вот если слышишь такие суждения, значит, это успех!»

34 Э. и Ж. де Гонкур, т. 1

529

25 февраля.

Все вокруг нас живут только настоящим. У нас же вся

жизнь — наши книги, наши коллекции, наши честолюбивые

мечты, — все обращено к будущему. <...>

Какая ирония! Умные, талантливые люди всю жизнь уби

вают себя для этой дурищи-публики, а между тем в глубине

души презирают в отдельности всех глупцов, из которых она

состоит!

Сегодня вечером одна молоденькая девушка говорила мне,

что начала писать дневник, но прекратила, побоявшись слиш

ком увлечься этой откровенной беседой с самой собою. Здесь

уже сказывается женская черта — боязнь заглянуть в глубину

своей души, познать себя до конца.

Как мало знают жизнь люди со страстным умом, с умом,

увлекающим других! Тэн, ложась в девять часов и вставая в

семь, работает до полудня, обедает рано, как провинциал, по

том делает визиты, ходит по библиотекам, а вечер после ужина

проводит со своей матерью и со своим роялем; Флобер рабо

тает как каторжник, прикованный в своем подземелье; мы

взаперти высиживаем свои произведения, не отрываясь, не от

влекаясь ни семьей, ни светскими знакомствами, — только раз

в две недели обедаем у принцессы да иногда, как сумасшедшие,

рыщем по наберея;ным в поисках редкостей — отдых маниаков,

обожающих книги и рисунки.

Как объединились все посредственности, все бездарности,

чтобы Понсара противопоставить Гюго, а Фландрена — Декану!

Редкий эпитет — вот истинная подпись, марка писа

теля. <...>

5 марта.

< . . . > Что бы там ни говорили и ни писали, христианство —

это прогресс человеческой души. Оно возвысило ее над мате

риальностью прекрасного. <...>

В нашем доме живет один очень богатый банкир, который

по воскресеньям дает вечера, чтобы найти мужа для своей до

чери. В эти дни он кладет на лестницу ковер и берет у швей

цара цветы, которые тому оставила Делион, когда уезжала из

этого дома.

530

Нищета мысли в богатых домах иногда доходит до того, что

вызывает жалость.

Успех еще вовсе не доказывает превосходства над тем, кто

талантлив... < . . . >

Гаварни говорит нам: «Стихия Сю — это зло. Он восхитите

лен только тогда, когда изображает злобу, злых людей. Сю про

изводит на меня впечатление ребенка, выкалывающего глаза

воробушку».

9 марта.

Когда изучаешь по восковым моделям все увеличивающийся

человеческий зародыш и следишь за развитием живого суще

ства от эмбрионального пятна до ребенка, кажется, видишь пе

ред собою корень, зачаток двух искусств — искусства Японии

и искусства средних веков.

То, что появляется в жизнетворной жидкости, то есть заро

дыш, через несколько недель после зачатия, нечто вроде пи

явки, поднимающейся на своем изогнутом хвосте, — это насто

ящая химера, как будто вырезанная из нефрита, из розового

агальматолита. Есть какая-то причудливая фантастичность чу

довища в этой гротескной и страшной голове, форма которой

развивается из отверстия и опухоли, рот открыт среди пере

плетенных линий страшной маски, а крошечные глазки вы

ступают из висков, как две крошечные бусинки голубого

стекла.

Потом это становится чем-то вроде маленького крота, разду

того водянкой, с бугорками и шишечками на теле.

И наконец, в зародыше начинает вырисовываться зачатое

существо, оно появляется: голова уже не подавляет все осталь

ное своей величиной, образуется тело. Через несколько месяцев

тело у ребенка становится приблизительно таким, каким оно

должно родиться. Это точно такой ребенок, какой изображался

в готическом искусстве. Когда смотришь на вертикальный

разрез матки, то как будто видишь согнутую фигурку, вре

занную в рамку медальонов на хорах какого-нибудь собора

XV века.

Стесненная поза этих маленьких существ, их согбенность,

рудиментарные движения ребенка в его первой колыбели, зяб

кая съеженность тела, скрещивание рук и ног, бессознательно

принимаемое положение, похожее на положение во сне или во

время молитвы, этот немного болезненный, наивный набросок

34*

531

жизни тела — разве это не стиль средних веков, не впечатление

от этого искусства, которому, нам кажется порою, служило об

разцами только множество полусформировавшихся человечков,

целое племя живых эмбрионов? < . . . >

10 марта.

< . . . > Как подумаешь, что только не будет отдано на поживу

любопытству, питаемому в наши дни к жизни, к личности, к

157
{"b":"197725","o":1}